Дни его клонились… Монгольские кони уже вынюхивали неостывшие следы, храпели и взбадривались от запаха виляющего, загнанного скакуна. Отпадали, теряясь в пустыне, отряды. Одни уходили ночью, не предупредив, другие, открыто бросив ему в лицо обвинение в коварстве, себялюбии.
Тимур Пулатов
ПОСЛЕДНИЙ СОБЕСЕДНИК
Тимур Исхакович Пулатов — известный узбекский и российский прозаик. Родился в 22 июля 1939 в Бухаре. Закончил Педагогический институт в Бухаре (1963); высшие курсы сценаристов и режиссеров в Москве (1967). Работал главным редактором киностудии «Узбекфильм». Народный писатель Узбекистана, Лауреат Государственной премии Узбекистана. Народный писатель Таджикистана. Лауреат литературных премий Важа Пшавелы (Грузия), Саят-Новы (Армения). Лауреат Международной премии имени М. А. Шолохова.
Первая повесть Тимура Пулатова «Не ходи по обочине» была опубликована в 1964 году. Также, широкую известность получили и другие произведения, в частности: «Прочие населенные пункты»; «Второе путешествие Каипа»; «Завсегдатай»; «Сторожевые башни»; Трилогия «Страсти бухарского дома».
Романы, повести и рассказы Тимура Пулатова переведены на арабский, урду, персидский, хинди, английский и другие языки. Изданы в Венгрии, Чехословакии, Болгарии, Польше, Германии, Швеции, Финляндии и других странах. В США, Италии, Германии и ряде других стран изданы монографии и защищены диссертации по творчеству Тимура Пулатова.
Дни его клонились… Монгольские кони уже вынюхивали неостывшие следы, храпели и взбадривались от запаха виляющего, загнанного скакуна. Отпадали, теряясь в пустыне, отряды. Одни уходили ночью, не предупредив, другие, открыто бросив ему в лицо обвинение в коварстве, себялюбии.
Те области, которым уже грозили монголы, на мольбу Джалалиддина объединиться обещали помощь, но, едва он отворачивался, тут же предавали его.
В его разноплеменном войске — карлуки и гурцы, курды и туркмены — все перессорились, ибо воевали теперь не за то, чтобы освободить свои земли — от Турана до Ирака и от Джейхуна до Евфрата. Часто видел он, как после удачной стычки с преследующими их монголами ссорились его эмиры за меч с позолотой, и он в отчаянии кусал себе кончики усов, не в силах разнять их — прими он сторону туркмен, лагерь гурцев наутро оказался бы опустевшим, с уже потухшими кострами, начни стыдить и наказывать обе стороны, лишишься сразу двух отрядов…
Он не чувствовал в себе прежней воли, все вокруг расползалось. Он терял трезвость и цель. Одиннадцать долгих лет сопротивлялся он монголам — дольше, чем любой правитель на их пути,— и отвагу его не мог не отметить и сам враг — Чингис-хан, но сейчас он уже ничего не мог сообразить, неуверенность мешала ему всмотреться в даль. Не терпящий возражений, любящий все делать, как задумал сам, теперь он с беспокойством всматривался в лица тех немногих эмиров, которые еще были верны ему, и делал так, как они подсказывали. И его использовали хитроумно, одни, чтобы лично обогатиться, другие, чтобы свести счеты с обидчиками…
Еще утром он решил ехать в Исфахан, где возле прохладных вод горных речек отдохнут его воины, измотанные жарой. А сам он, выйдя хотя бы на миг из бешеного ритма бегства и преследования, соберется с мыслями в одиночестве, оглянется вокруг, чтобы всмотреться проницательно в тех, кто остался рядом, и постараться угадать, чего от них еще можно ждать и на что надеяться.
Исфахан привлекал его с детства. Он всегда верил, что в этом городе его ждет если не удача, то хотя бы успокоение. Монголы не сразу найдут к нему дорогу из-за горной гряды на пути.
Так он ехал… Мимо горы Бисутун, через перевал, откуда вытекает речка Хульвар.
Но уже в полдень владетель Амида Масуд убедил его повернуть коней и идти на аль-Рум. Вкрадчив был Масуд, красноречив. Мол, не время султану отчаиваться, великое дело, начертанное ему судьбой, еще впереди. Надо укрепиться в какой-нибудь неприступной местности, чтобы снова собрать верных людей. И таким местом станет ослабевшая от наводнений и засухи малоазиатская область аль-Рум, которую можно занять без особого труда. И как только мусульманские эмиры увидят его на троне, сразу соберутся под его знамена. Первыми прискачут с заверением своей покорности кипчаки… Сам же Масуд уже сегодня готов прийти к Джалалиддину с четырьмя тысячами всадников и служить султану до победного дня.
Так говорил Масуд. И Джалалиддин знал, куда плут клонит. Знал, что Масуд меньше всего думает сейчас о монголах, озабочен лишь тем, как бы натравить султана на своего обидчика, который в прошлом году напал на крепость Масуда и увел одну из его жен.
В других обстоятельствах Джалалиддин вспылил бы и, не слезая с лошади, пнул бы ногой Масуда в живот, но сейчас не почувствовал во рту вкуса горечи и обиды, а просто и быстро согласился. Мелькнула лишь слабая мысль: «А может, так надо? Разумно?» — и глянул на Масуда с какой-то затаенной мольбой, с невысказанным вопросом: «Я вот проглотил твой обман… Ну а дальше? Будет ли это пределом игры, которую ты затеял? Не сделаешь ли следующий шаг к предательству?» Так он с каждым — жаждал опереться, искал помощи, но и не доверял полностью, метался между верой и неверием, пока окончательно не измотался душой. Но даже сейчас, в свои двадцать восемь лет, Джалалиддин не полностью избавился от той впечатлительности, ранимости, которая была равно обременительна как для правителя, так и для полководца.
Ночью они подъехали к Амиду, но в город въезжать не стали, расположились лагерем по эту сторону реки, недалеко от моста, чтобы быстро переправиться, если появятся вдруг монголы. Никто не верил, что монгольские кони, непривычные к горным тропам, настигнут их здесь, но Масуд на всякий случай распорядился, чтобы не закрывали на ночь городские ворота.
Султан пил с Масудом и, хмельной, вдруг сделался насмешливым и стал кривляться, да так, словно все отодвинулось от него — смертельная опасность, дурные предчувствия, а сам он ни во что не ставит свое положение государя и плюет на все заговоры и интриги, на аль-Рум и на место под солнцем, и смеялся он странно, будто кривился от боли, все время подмигивал Урхану, единственному эмиру, который все еще хранил ему верность. И кривлялся он, и подзадоривал как бы с умыслом, желая скрыть что-то неприятное, даже позорное. И было это поведение не пьяного, а скорее шута или колдуна, проницательного и трезвого, понявшего вдруг смысл всего и содрогнувшегося от этого понимания…
Едва поднес он ко рту кубок с вином, чуть не поперхнулся, но сумел глотнуть, запить вином слезу, которая неожиданно подкатила к горлу. Чтобы справиться с неприятным ощущением, Джалалиддин толкнул в бок Масуда.
— Ну, а жена — ха-ха-ха?! которую увел этот… из аль-Рума… Мошенник отпетый… как его назвать? безбожник…
— Ей было шестнадцать,— с непонятным достоинством сообщил Масуд.— Бухарская звезда…
— Луна,—вдруг поправил его угрюмо султан.— Ай, луна, луна…
Близко к полуночи к нему в шатер втолкнули женщину. Она лишь коротко глянула сторону султана, когда переступала порог, а потом стояла, насупившись, будто равнодушная ко всему, простая, грубая. Ее поймали недалеко отсюда, гнала она заблудившуюся овцу домой.
Джалалиддин морщился досадливо, глядя на ее босые грязные ноги, и хотя протянул уже в ее сторону кубок вина, но еще не знал, какой тон приличествует данному случаю — насмешливый или же ровный и строгий.
Теперь, как правило, каждую ночь отлавливали для него в окрестных селах женщин, и чем выше поднимался он в глухие горные места, тем чаще попадались вот такие грубые с виду, безропотные, которые, должно быть, уйдя потом от него, так и не догадывались, кто же их сделал пленницами ненадолго.
Сдержанный во всем, не потерявший самообладания даже в эти последние дни, Урхан ничем обычно не проявлял недовольства грубым поведением государя, но сегодня свидетелем всего стал хитроумный, ненадежный Масуд. И потому Ур-хан не выдержал:
— Вашей светлости не подобает проводить ночь с этой черной,— сухо сказал он и жестом велел гуляму увести женщину.
Джалалиддин нахмурился, обидевшись, и долго молчал, опустив голову. Но затем лицо его разом посветлело и он сказал просто, будто не сожалел:
— А я своих жен всех растерял. И детей… когда обоз отстал…
Затем впустили к нему в шатер ночного гостя, который называл себя бродягой, странником и очень торопился. У Хульварского перевала, где султан останавливался в полдень, чтобы свернуть потом с дороги на Исфахан, он увидел монголов — значит, не потеряли они след Джалалиддина, ни на минуту не прекращая преследования.
Но Джалалиддин не желал верить. Разморенному от духоты, сонному, ничего не хотелось ему в эту ночь более — ни вставать, чтобы собираться, ни бежать,— только оградил бы его от всех этот пестрый колпак шатра, спрятал бы, чтобы мог он сквозь смех, сквозь муть хмеля прислушаться к тому, что пробирается сейчас к его душе. Что-то новое и смутное, но сулящее облегчение и освобождение…
— Поверь, султан, я туркмен. Туркмены никогда тебе не лгали…
— Лгали,— капризным тоном проговорил Джалалиддин и слабой рукой махнул в сторону туркмена, прощаясь. И не заметил, как почти сразу же следом за туркменом вышел владелец Амида Масуд.
А когда занавес шатра закрыл от его взгляда сутулую спину Ур-хана, Джалалиддин, как будто чего-то ища, осмотрел столик с недопитыми кубками, с подносом, где было еще немного миндаля и сахара, и горько усмехнулся, упрекая себя за пошлости и кривляния. И вдруг вспомнил женщину, которую привели к нему на ночь, даже не утро вспомнил, а остро почувствовал, словно дух ее еще витал в шатре, натыкаясь на ковровые занавеси н ища выход на волю.
Странно, он ведь даже не глянул на нее внимательно, пьяный взор его сразу же опустился к ее босым ногам, лица ее не разглядел, а откуда это? Как будто он видел ее и запомнил в деталях ее лицо, покрытое красноватым горным загаром, глаза, в которых смешаны покорность и удивление, толстая нижняя губа, выдающаяся так, что почти полностью закрывает верхнюю… Тысячи таких людей проходили перед его глазами, и он всюду скакал мимо, не всматриваясь, не вслушиваясь, а эта женщина вдруг запомнилась и выделилась, и здесь в горах. Зачем? Какой смысл? Ведь не из-за желания же, не из-за похоти. Он ничего к ней не почувствовал, кроме досады, а здесь этот образ, как видение…
В последнее время Джалалиддин все чаще думал об одном странном давнишнем разговоре, но думал как-то смутно, мучаясь, и сомневаясь. Когда-то в юности он дерзко поспорил с самим Курбой, мудрецом, учителем, мнения которого даже о самом обыденном, банальном принимались всеми в Гургандже без тени сомнения, а тут — шутка ли — речь зашла об истине. Знаменитый аскет сказал тогда, что человек может узнать об этом только перед самым своим уходом, встретившись с последним своим собеседником. В разговоре с ним, может, ничего не значащем и случайном, и постигнет уходящий смысл жизни. Этот миг озарения Курба назвал коротким вздохом свободы, той свободы, к которой человек пробирался сквозь туман ошибок и разочарований всю свою жизнь. Надо лишь не проглядеть в суете и гордыне этот миг — он больше не повторится,— увидеть и разгадать среди тысяч и тысяч того одного, кто обо всем скажет. А каков он, последний собеседник, каковы его приметы, этого нельзя знать заранее, но горе тому, кто упустит свою возможность приобщения, тогда последний собеседник явится перед ним в другом облике, как бы перевоплотившись, но всегда одинаковый со всеми заблудшими — молчаливый и жуткий…
А ведь Джалалиддин… именно в эту ночь ему так захотелось поговорить с кем-нибудь о другом, о чем-нибудь обыденном, нет, ни с Масудом или Ур-ханом о монголах, власти, деньгах — обычные их разговоры. Он ведь потянулся, чтобы спросить у женщины: кто она? как живет?
Что мучает ее? каково ее жилище? урожайный ли этот год? сложили ли сено в стога? О чем он не спрашивал ни у одного живого существа.
Но не успел, теперь не поймешь, она ли это была, пришедшая для последней беседы. Не разберешь, кто виноват, что не разговорились, может, сомневался, медлил, а может, помешали, словом, сложилось так неудачно…
Монголы нагнали их на рассвете. Хотя все шатры в лагере были одинакового цвета, чтобы не выделялся султанский, монголы, выскочив из-за валунов, бросились прямо к шатру Джалалиддина, видно, заранее зная его место. Но неудачно. Запутавшись в каких-то веревках, несколько монголов разом упали. И тут подоспели тело-хранители Джалалиддина, смешались с монголами.
Пока гулко звенели их мечи, Ур-хан поднял на ноги весь лагерь. И бросился отгонять монголов от шатра Джалалиддина — султан же, не ведая ни о чем, крепко спал. Впервые шум боя не потревожил его.
Когда слуги ворвались внутрь, они увидели, что султан лежит не на своем ложе, в мягкой постели, а на жестком ковре посередине шатра в какой-то странной, беззащитной позе, свернувшись так, что касался согнутыми коленями подбородка.
Еще сонного, ничего не снимающего, поволокли его к выходу в одной белой рубашке, посадили на коня и дали в руки поводья. Кто-то сзади хлестнул лошадь бичом, и она, не взяв разбега, прыгнула так, что едва не лопнули шелковые поводья, унизанные золотыми динарами.
От толчка этого совсем очнулся Джалалиддин. Увидел, как во весь опор несутся за ним монголы, высунув языки от предвкушения удачи, и как Ур-хан со своим отрядом пытается преградить им путь.
— Ур! Ур! А-а-а!..
Лошадь несла Джалалиддина к крепости, главным ее воротам, которые, как обещал Масуд, будут в любое время распахнуты перед султаном и его людьми.
Ни одна стрела не полетела вдогонку Джалалиддину, видно, был приказ монголам брать его живым.
Еще издали заметил султан, как вышли из ворот Амида несколько человек. Он взбодрился, думая, что это встречают его. Но вышедшие постояли, понаблюдали за тем, как сражаются хорезмийцы с монголами, и ушли обратно. А когда крепко заперли за ними ворота, Джалалиддин вдруг сообразил, что там мелькнула фигура Масуда.
— Бейте хорезмийцев! — услышал он, едва поскакал в тени крепостного вала.— Они пришли грабить нас! — И над его головой с треском пролетел шар из горящей пакли, чуть не опалив волосы…
Ур! Ур! А-а-а… Слабеют звуки боя, крики и стоны в зажатых теснинах отдают эхом так, словно последние предсмертные голоса, перекликаясь, ищут друг друга.
Джалалиддин оглянулся и краем глаза увидел, как теснят монголы его воинов по всей лощине к отвесным скалам, бьют их наповал, бросая на камни под копыта своих серых коней. Увидел все это, натянул поводья, думая возвращаться к своим, но лошадь, привыкшая теперь все время уходить от погони и взявшая уже хороший разбег, уносила его все дальше от места боя, все выше — от тесных тропинок к просторам — и опять потом окунаясь в туман узких расщелин.
В последние дни месяца шабан в горы опускалась напряженная тишина, заросли арчи и дикого ореха темнели, мох на скалах и камнях, высохнув, сворачивался — на все находило угрюмое оцепенение.
Казалось, что сам этот вид вокруг чем-то сковывает бег лошади. Уйдя от опасности, она не расслаблялась, не шла ровнее и спокойнее, а все время неудачно ступала, спотыкаясь. Будто чувствовала она своим особым нюхом, как следят за ее бегом, перебегая от скалы к скале, что-бы не выпустить из вида одинокого всадника.
Но сам всадник ничего не замечал и не чувствовал. Он всмотрелся и узнал местность, вспомнил, как в отрочестве, лет четырнадцать назад,» проезжал уже в этих горах, немного севернее перевала.
Султан Мухаммед послал тогда отряд против халифа и велел командующему взять с собой и Джалалидднна для боевого крещения. Но отряд так и не дошел до Багдада. В горах выпало столько снега, что многие перемерзли, а успевших повернуть обратно курды обманом завели в тесную лощину и ограбили.
Сколько было у отца тайных и явных надежд, сколько коварства и хитроумия, и где теперь все это? Песком разрисовало, пыль покрыла… Развеялось все, едва показался у пограничного города Отрар Чингисхан. Отец, растерянный, запутавшись в интригах военачальников областей, отвергнутый простым людом за алчность, с первого дня войны все отступал, ни в ком не встречая сочувствия, все был в бегах и за год отдал то, что собирала династия два столетия. До последнего дня он еще на что-то надеялся, честолюбие мешало ему трезво взглянуть вокруг, и, дишь когда был загнан монголами к прокаженным на остров Ашур-Ада, отдал меч свой Джалалиддииу.
Сын давно рвался отомстить. Но неоткуда ему, правителю без страны, разогнаться, чтобы, собрав силу, броситься на монголов. Не было ни одной области, где бы он мог остановиться, оглянуться — все успел занять враг. А столица Гургандж, попавшая в руки самозванцев, каждую неделю сменявших друг друга, не пожелала признать этого храброго, но вспыльчивого и безрассудного молодого человека, не искушенного в дипломатических хитросплетениях, и изгнала его, а сама открыла ворота монголам. Да!
И метался Джалалиддин, отступая в чужие земли, изгоняя их правителей, убивая и грабя жителей, желая из разноязычных областей собрать новое государство на пути монголов. Но не собралось, расползлось, зло рождало зло, не смог силой меча убедить Мазандаран и Армению быть союзниками…
А сейчас лошадь уносила его все выше по каменистой тропе, и Джалалиддин ехал так, в досаде, странной растерянности, потерявший счет времени, совсем не ощущая его течения вокруг — ни по стоянию солнца, ни по теням.
Он с рождения плохо ориентировался во времени, всюду не поспевал и опаздывал, всюду был некстати, и, может быть, это и развивало в нем обостренное ощущение пространства, местности. Легко чувствовал он себя в степи и в горах, быстро передвигался, изумляя преследовавших его монголов своим появлением в самых неожиданных местах.
Но время… Время не удерживало его нигде — ни в Исфахане, ни в Грузии, выталкивая отовсюду своим бестелесным воздухом, течением, не поддающимся разумению… Даже такое качество его натуры, как храбрость, оказалось ненужным для его времени, обременительным.
Сейчас, цепко вглядевшись в местность, он понял, что ведет эта дорога к Майафарикину, где султан найдет приют и защиту Малика Гази. Но ведь чувствовал он и то, что дорога эта последняя, тупик. Дальше пути нет, ни вверх, в заоблачные селения курдов, ни вниз, в степи верных ему туркмен.
Все катилось, жар его порыва выветрился, дни остыли, отбили…
Странно, ведь отец тоже был сравнительно молодым, но, умирая сорокалетним на руках Джалалиддина, он уходил безропотно, с какой-то старческой обреченностью, словно жизнь его пе обрывалась так неожиданно и нелепо…
Джалалиддин же долго не признавал своего поражения. И теперь еще в нем что-то исподволь возмущается, сопротивляется. Хотя все эти последние, годы жил он беспорядочно и недостойно, не зная ни в чем меры — ни в любовании собственной властью, ни в обладании богатством и женщинами,— он, оказывается, не пресытился еще. Чувствовал, что есть в этой жизни нечто такое, чего он не испытал, не испил, какая-то неведомая и таинственная ее сторона манила и привлекала. И, чтобы испытать ее, надо отказаться от прошлого, жить просто и бесхитростно, забыв о том, кем родился и на что замахивался. Чтобы никто не помнил, не знал…
Мысли эти взбодрили Джалалиддина, и он ударил лошадь носком в бок, но курд с копьем, уже давно преследующий его, в нетерпении подпрыгнул.
Бежал он наперерез — с валуна на валун,— размахивая в предвкушении легкой добычи веревкой. Знал он, что лошадь привезет всадника к реке и станет. Опустив морду к бегущей воде, она выплюнет пену и будет долго пить…
Курд был дозорным у дороги и по правилам, увидев издали отряд, не важно, монгола или хорезмийцев, обязан был дать знак другому дозорному, а тот дальше, и так по цепи весть должна дойти в их селение. А Мустафа, староста деревни, решал, узнав, сколько их, пришельцев, нападать ли сразу же на выходе из узкой теснины или же, прячась, преследовать их до Дарвазского ущелья. Сами же курды в своем селении Айн-Дар, стоящем в стороне от дороги, всегда чувствовали себя в безопасности, ибо ходы к нему и выходы были так искусно запутаны, а мосты через пропасти так замаскированы, что никто, кроме своих, не мог к нему пробраться.
Редко в этих краях появлялся одинокий всадник, и курд с копьем соблазнился и оставил свой пост, уверенный в том, что никто из своих не узнает о его проступке.
С тех пор, как началась эта странная война (а странной горцы называли войну из-за мелких, будто ничего не значащих стычек, ибо никто не знал истинного ее размаха на просторах земли), дозоры были усилены — не проходило и дня, чтобы какой-нибудь отряд не оказывался в горах, преследуя или преследуемый, в пылу сражения заблудившийся, но в одиночку никто сюда не отступал.
Раз или два монголы посылали в горы маленький отряд из четырех всадников, чтобы те осмотрели местность и запомнили дороги для идущих следом войск, но всадники были так собранны, а лошади их чутки, как гончие псы, что, еще издали почуяв возню курдских дозорных, быстро скрывались.
Едва курд увидел всадника, сразу прикинул: что с него взять? Меча или другого оружия у него не было, а белая рубашка и шаровары не очень-то прельщали. Скакун, видно по осанке и бегу, благородной масти, но надо будет спрятать его в зарослях до темноты, а потом отвести в соседнее село и продать персам.
Курд думал обо всем этом, продолжая преследовать всадника и всматриваясь в него напряженно. Еще что-то привлекало его загадочное, что поблескивало все время на солнце, когда всадник дергал поводья. Что это? Слишком много блеска для одного перстня на руке. Любопытство еще больше подогревало курда, и он бежал к реке, позабыв теперь об осторожности.
А сам Джалалиддин уже давно слышал шум реки, торопил лошадь, но перекатывающая камни широкая вода открылась в ущелье так неожиданно, что лошадь на скаку прыгнула почти па середину реки, прежде чем остановиться.
Джалалиддин спешился, ледяная вода обожгла его босые ноги. Он съежился и покачнулся, едва стал на твердое. Лошадь понюхала воду, пофыркала и стала пить маленькими глотками, часто отдыхая и глядя на хозяина.
Джалалиддин чувствовал, как напряжение от бешеной гонки спадает, движения его становятся легкими и свободными. Впервые за много дней ничего не остерегаясь, не щурясь, смотрел он вокруг: на красные заросли шиповника, струю водопада, бегущую со скалы.
Лошадь, осторожно ступая по камням, шла за Джалалиддином и, выйдя на берег, обнюхала своего хозяина.
А Джалалиддин сидел в странной, отрешенной позе, позабыв обо всем на свете — о том, кто он есть и что погнало его в эту дикую, безлюдную местность. Капли воды стекали по его щекам, сверкая на кончиках бороды, и курду, который смотрел на него немигающим взглядом из зарослей, лицо Джалалиддина показалось не то чтобы знакомым, виденным, но вызывающим какие-то далекие чувства, что-то смутное, неясное. Но о чем могло говорить ему это отрешенное лицо со следами былой суровой и беспорядочной жизни? Непонятно. Только одно решил про себя курд: с этим молодым, как и он сам, человеком, низкорослым, но крепким на вид, нелегко будет справиться, хотя и был он безоружным.
Курд разглядел наконец и то, что давно манило и привлекало его своим блеском, и в душе порадовался тому, что не зря столько времени гнался за всадником. Не мигая, он следил за каждым движением Джалалиддина, видел, как тот потянул лошадь к кустам, чтобы привязать и как лошадь поскользнулась, ступив на мокрый валун, и чуть не упала на передние ноги. Поводья лопнули, и нанизанные на них динары рассыпались на берегу. В другое время Джалалиддин не обратил бы на это внимания, тем более что золото это, как и бриллианты, алмазы и сапфиры, все, что украшало, блестело, было лишь мишурой, внешними знаками его власти, но сейчас по-чему-то он в спешке бросился собирать монеты и прятать их за пазуху.
А курд тем временем уже завязал петлю на конце аркана. Видно было, что преследуемый не торопится переходить реку, и потому курд готовился основательно, не спеша.
Джалалиддин все еще втайне надеялся, что хотя бы несколько его воинов с отчаянным Ур-ханом во главе смогут обмануть монголов и найти своего султана здесь, возле реки. Джалалиддину казалось унизительным появляться у ворот Майафарикина без сопровождающих, ибо, каким бы дружелюбным ни казался всегда Малик Гази, он может на сей раз встретить султана с еле скрываемым злорадством — так всякий раз вели себя маленькие правители, видя позор и унижение Джалалиддина.
Джалалиддин растянулся на теплых камнях, чувствуя приятное томление: уже давно не предоставлял он себя так свободно власти солнца и воздуха. Ничто не отвлекало его от шума реки, свиста птицы, и он, довольный, подумал: как все-таки хорошо быть одиноким, ото-рванным от всей этой суеты, какое это высшее благо…
Странно не то, что Джалалиддин позволил себе расслабиться, позабыть об опасностях, которые все время подстерегали его отовсюду. Обостренный нюх загнанного, все время преследуемого, чуткого на любой звук, любой запах, сейчас почему-то притупился, исказился так, что Джалалиддин не чувствовал возню курда за спиной.
Только мелькнуло раз тревожное, когда вспомнил Джалалиддин о женщине, которую привели к нему ночью, подумал, что в эти дни любой встречный человек может оказаться его последним в жизни собеседником… но напрягаться и переживать не стал, тут же забыл обо всем.
А курд уже целился в него, подняв над головой аркан. И, когда замахнулся, подавшись вперед, и петля, свистнув в воздухе, точно легла, обхватив кольцом шею Джалалиддина, курд услышал какой-то странный сдавленный звук, невыраженный крик, будто надломилось что-то, что уже давно дало трещину. Веревка в руке курда не натя-нулась с обычной силой, а лишь задрожала, затрепетала, словно в пойманном уже не было ни тепла, ни жара. Прыгнув, он потянул веревку, ловко, одним движением связал пойманного большой петлей по рукам и еще ногой надавил ему на грудь, не понимая, отчего это сильный, крепкий на вид человек поддался ему так безропотно, не бился, не кричал, а лишь хрипел, свистел, пытаясь глотать воздух.
Этот слабый свист, смутный возглас обреченного человека были так сладостны для слуха курда, так взбадривали его, что ему не терпелось уже сейчас одним ударом копья прикончить его — никогда еще не ловил он так легко, никогда еще человеческая жизнь не казалась ему такой ничтожной, уже надтреснутой, такой соблаз-нительно податливой. От мысли этой пересохло у него во рту, да так, что казалось, язык распух.
Курд поднял было копье, но вдруг увидел, как блестит, звенит золото — монеты, выпрыгивая из-под рубашки пойманного, катятся к воде.
Он бросился на землю и пополз; лошадь заржала, метнулась в сторону, пытаясь высвободиться от привязи.
А Джалалиддин, уже справившись с первым страхом, сидел, связанный, с презрительной усмешкой наблюдая за тем, как курд заталкивает монеты за пояс штанов.
Джалалиддин уже все понял. За что, за какие грехи? Почему не погиб он славно, в бою, или, на худший конец, загнанный, как отец, куда-нибудь на остров, на руках близких? По-разному он представлял свой конец, но только не у ног разбойника…
Курд, однако, хотя и любил золото, но не терял голову при его виде — он-то первым и услышал постороннее движение в зарослях и застыл, всматриваясь и сжимая в руке копье.
Два всадника выпрыгнули к воде, криками «ап! ап!» сдерживая коней, и курд, узнав в одном из них своего вожака Мустафу, встал в напряженной позе в предчувствии дурного, моргая непрерывно глазами.
Эти двое тоже узнали своего, но Мустафа, едущий всю дорогу злой, не пожелал с ним разговаривать. От самых ворот Майафарикина, откуда они выехали утром, он тягостно молчал, думая лишь о том, как отомстить 1’ази, не уступившему его просьбе и, видно, открыто ищуЩёму повод для ссоры. Вместо Мустафы заговорил его телохра-нитель, кунак.
— Это твой пленник, Агур? — спросил он, кивая в сторону Джалалиддина, и Джалалиддин вдруг приятно удивился тому, что понял его речь,— Похвально…
Курд в отчаянии топнул ногой и, сорвавшись с места, сделал два-три прыжка в сторону всадников, сжимая в кулаках золото.
— Я поделюсь с тобой, Мустафа. Твоя доля свята… Клянусь! Только скажи, чем Гази заплатит мне за убитого брата?!
Джалалиддин насторожился, услышав имя Гази, прислушался, не переставая удивляться тому, что говорят они по-персидски, и втайне надеясь теперь, что ему, может быть, удастся еще как-то объясниться с ними…
Всадник нетерпеливым жестом пригласил Агура поближе и, когда тот сделал еще несколько шагов с вытянутыми руками, в которых блестели монеты, сказал:
— Но ты ведь оставил свой пост.— И сильным взмахом полоснул его по лицу плетью.
Курд повалился на землю, но быстро вскочил на ноги, и Мустафа с досадой посмотрел, как бежит он к зарослям.
Вожак глянул на своего попутчика, на Джалалиддина, словно упрекая их за то, что ему приходится быть свидетелем такого постыдного эпизода. Джалалиддин в ответ сделал бесстрастное, равнодушное лицо.
Агур прыгнул к зарослям, одним ловким движением на ходу отвязал лошадь Джалалиддина, вскочил и, помахивая копьем, поскакал; и все это сделал с такой дерзкой быстротой, что никто, кажется, не успел ничего сообразить, кроме Мустафы — польщенный резвостью своего подручного, он одобрительно посмотрел вслед коню, скрывшемуся за скалой.
Хотя в горах н не оставляли в живых ограбленную жертву, Мустафа решил сделать исключение и жестом повелел телохранителю забрать Джалалиддина с собой. Мустафа вспомнил о своем завтрашнем госте, бухарском купце Хаджи, которому он в числе прочих подарков отдаст в услужение и этого молодого пленного. И попросит Хаджи быть посредником в его споре с правителем Майафарикина.
С начала войны курды исправно отдавали часть награбленного, ибо разбойничьи их тропы пролегали и по землям Гази, но недавно они напали на майафарикинцев, приняв их по ошибке за хорезмийцев. В ответ май- афарикинцы убили десяток курдов, среди которых был и брат Агура, и грозились предать огню Айн-Дар, если Мустафа не выплатит им большой выкуп.
Попутчик Мустафы спешился и, отбросив конец аркана, освободил Джалалиддину руки. Спросил не из любопытства, а из желания унизить:
— Ты чей?
Джалалиддин с трудом встал на ноги, но петля, обхватившая его шею, мешала говорить, и курд ослабил веревку.
— Я хорезмиец,— сказал Джалалиддин, плохо выговаривая слова, он давно заметил в себе такую странность — на пределе сил и изнеможения делался косноязычным, хотя одинаково легко говорил и по-персидски и по-тюркски.
Больше ни о чем его не спросили. Телохранитель вскочил на коня и потянул за собой на веревке Джалалиддина.
С противоположного высокого берега увидел Джалалиддин селение и вдруг подумал, что Мустафа может поверить ему. С достоинством держался в седле этот пожилой курд, многозначительно молчал, отринув от себя мелочь житейскую и суету — не пожелал даже, гордец, плеть свою марать о голову провинившегося караульного,— и Джалалиддин понял, что это не просто разбойник, но человек, кроме грабежа вынужденный вести еще и дипломатическую игру, маленький правитель, люди которого, как и всюду, рождаются, скрепленные между собой клятвой, договором, традициями до самой смерти.
Уверен Джалалиддин, что, если с глазу на глаз доверительно поговорить с Мустафой, открыть свою тайну, назваться, его поймут, помогут. Мустафу можно соблазнить золотом. Джалалиддин убедит отвести его в Майафарикин, а за это Мустафа получит от Гази хорошее вознаграждение.
Джалалиддин бежал за всадником по косогору, и веревка на его шее то слабела, то снова натягивалась, когда лошадь неосторожно ступала на скользкий камень.
Так двигались они, приближаясь к селению, и не слышали, как крадется за ними Агур.
Получив удар плетью, Агур спрятался за скалой, дальше бежать не стал, зная, что погони за ним не будет — рано или поздно Агур сам явится к Мустафе с повинной.
Ударив лошадь копьем, он отогнал ее от себя и стал взбираться на скалу — не терпелось узнать о судьбе пленного. Тихо застонал он, когда увидел, что ведут они Джалалиддина за собой. След плети на лице вздулся, но мучало его другое — странный жар во рту, даже надавил на язык, не распух ли…
Агур уже собрался прыгнуть вниз и бежать за Мустафой, но в это время к реке выскочили трое всадников. Придержали лошадей, всматриваясь в следы на берегу и озабоченно поглядывая вокруг. Один из них был Ур-хан, и курд, давно не видевший всадника в одежде, так богато шитой золотом и камнями, застонал. Двое других, одетых поскромнее, но тоже нр» дорогом оружии, помчались через реку вслед за эмиром, явно стараясь найти чей-то след.
Агур хотя и понял, что прорвались они к реке по той самой тропе, на которой находится его пост, но не очень сожалел, что увезли с собой всадники столько золота. Заботило Агура другое. Приседая поминутно и прячась за валунами, он бежал к селу, страдая оттого, что пленный был свидетелем его позора.
Па всем пути Мустафа пять или шесть раз проходил мимо постов. Караульные сидели или лежали на скалах, положив рядом копья, но никто не удосужился встать и поприветствовать своего вожака. Но это нисколько не задело Мустафу, видно, такое обращение к старшему по чину было принято среди курдов.
Селение, к которому они приблизились, своим видом почти ничем не отличалось от множества других в горах, мимо которых приходилось проезжать Джалалиддину. Единственное, что еще как-то привлекало, сами жители, не сеющие, не пасущие скот, а живущие своим недобрым промыслом, но и это их занятие, казалось, никак не отпечаталось на их облике. Были заметны лишь сдержанность и равнодушие, с которым курды встречали своего вожака.
На главной улице, по которой всадник тянул Джалалиддина, шумел водопад, стекая в ручей. Женщины, стирающие белье и перебирающие шерсть у своих хижин, лишь глянули на эту тройку, и Джалалиддин, привыкший к иному обращению со старостами, правителями, засомневался: действительно ли Мустафа — их вожак. И только старик, сидящий у ручья, опустив ноги в воду, и жующий какие-то листья, заинтересовался возвращением Мустафы:
— Ну, как с тобой Гази? Прогнал?
— Не захотел и слушать, — пробормотал Мустафа,— потребовал столько золота…— И в сердцах махнул плетью по воздуху.
— Что ж, будем сражаться.— Старик помял листья между ладонями и снова бросил на язык.
Мустафа усмехнулся и молча проехал мимо него.
А Агур тем временем уже успел добежать до села. Припав к ручью, он пил, но жажда не утолялась, язык не остывал.
Хижина, возле которой Мустафа спешился, ни видом своим, ни богатством ворот не отличалась от остальных на улице. Телохранитель взял у него из рук поводья и поскакал дальше, ведя за собой и лошадь хозяина, а Мустафа крикнул:
— Мато!
Вышла толстая женщина, вся черная, и, ни слова не сказав мужу, накрутила на руку конец протянутого ей аркана. Й лишь глянула на Джалалиддина, недоумевая. Мустафа поспешил пояснить:
— Я его завтра подарю Хаджи. А Хаджи помирит меня с Гази…
— Ойе! — одобрительно воскликнула Мато и потянула за собой веревку во двор. Мустафа же, не заходя в дом, пошел дальше по каким-то своим делам.
Дворик, в который ввели Джалалиддина, со всех сторон был окружен стеной из сложенных вкривь и вкось камней. Дымился котел под орешиной, на ветви которой были подвешены подковы разной величины. Обрезки кожи валялись всюду под ногами.
— Садись! — потянула Мато пленника к орешине и привязала его, оробевшего вдруг, послушного, спиной к дереву. Уходя, она пояснила ему как-то доверительно: — Старик мой любит сапожничать в свободное время… Так, для себя.— И, покачиваясь лениво, все удалялась, пока не вошла в дом.
И хотя был привязан он, как овца, и хотя говорила с ним женщина, как с безъязыким, Джалалиддин с интересом всматривался, приглядывался… Защекотало в носу от дыма очага. Запах чужой, непонятноц жизни взволновал его, и это волнение заставило задуматься.
Как быть теперь? И надо ли раскрывать свое имя? Что изменится в его судьбе в Майафарикине? Ведь все уже скатилось, жар порыва выветрился, дни остыли, отбили…
А Агур уже был недалеко от этого дома. Старик, по- прежнему жующий листья, лишь на мгновение остановил его:
— Агур, ты слышал? Гази прогнал нашего Мустафу. Некому теперь заступиться за убитых. Вай-вай! — И, обхватив голову руками, он сделал вид, что сильно мучается, сокрушается.
Агур лишь промычал в ответ, тыча пальцем в щеку, и побежал дальше.
«Ну а это? — думал Джалалиддин.— Новое?»
А что, если он и впрямь возьме* себе другое имя и будет жить просто, в рубище, босиком погоняя верблюдов Хаджи? Но каково оно, это новое? Как прожить его? Не успел он спросить об этом у женщины той ночью…
Прежняя жизнь кончилась, а другой он не знал, и это незнание страшило его.
Мато вышла из дома, покашливая. Села у порога, и, не глядя на Джалалиддина, принялась чистить тыкву. Услышав топот за стеной, она подняла голову, прислушалась тревожно и, увидев, как вбежал во двор Агур, странно прижав к груди копье, проворчала что-то себе под нос.
Агур глянул на Джалалиддина, затем высунул язык и опять потрогал его пальцем.
От жеста этого повеяло таким холодом, таким он был смертельно нелепым и страшным, что Джалалиддин поерзал, хотел сорваться, забыв о том, что привязан.
— Мато! — закричал Агур.— Почему этот хорезмиец еще жив?!
— Что ты! Что ты задумал? — Мато бросилась преграждать Агуру путь.— Он молодой, пусть служит Хаджи…
Но Агур уже успел прыгнуть к орешине.
— Мой брат, которого они убили, был лучше! — сказал он и с силой поднял копье над головой Джалалиддина, желая еще раз услышать слабый свист, тот смутный возглас, который взволновал его своей загадкой…
Случилось это в конце лета 622 года . А через несколько дней в горах начались обычные для этого времени осенние ливни. Река вздулась и принесла труп Джалалиддина в одно из городских озер Майафарикина. Для Гази смерть султана была долгожданным поводом, и он приказал перебить все мужское население Айн-Дар, а самое село сжечь дотла.
Отряд майафарикинцев вел на погром Ур-хан-эмир, который прорвался в город из-за того, что Агур оставил свой пост…
1984