Я держу тебя за руку и пытаюсь объяснить, что такое книги, и у меня это не получается. Видишь вон ту уходящую волну, черные лужи с плавающими обрывками суперобложек, я нагибаюсь, превращаюсь на секунду в дерево, снова в человека, но в руках у меня пусто.
Сухбат Афлатуни
ЭССЕ И СТИХОТВОРЕНИЯ
Сухбат Афлатуни (Евгений Абдуллаев) родился и живет в Ташкенте. Окончил философский факультет Ташкентского государственного университета. Поэт, прозаик, критик. Автор двух сборников стихов и нескольких книг прозы. Дважды лауреат Русской премии (2005, 2011) за произведения, опубликованные в «ДН», лауреат молодежной премии «Триумф» (2006).
РОК ЧТЕНИЯ
Эссе
«Новая Юность» 2010, №1(94)
Я умею читать.
Научился я этому давно, еще в семидесятые годы прошлого века. Слышал про это время? Тот самый период застоя, периоды застоя вообще идеальное время для того, чтобы учиться чтению. Нигде ничего не происходит. Только в книгах, среди букв. Еще в телевизоре. Да, телевизор уже был, еще черно-белый. Мир у взрослых был такой, черное-белое, добро-зло, мы-они, война-мир, прошлое-будущее, между ними серые оттенки повседневности. Это потом они изобрели другой мир, цветной, с зеленоватыми бликами и фиолетовыми тенями, в котором не было уже ни добра, ни зла, ни прошлого с будущим. Одно настоящее, от которого болят глаза, если долго смотреть. Читать телевизор я так и не научился. Разбирать китайскую тушь телезарисовок и египетские иероглифы последних известий. Хотя алфавит того черно-белого мира был, наверное, проще цветного. Я сидел, приклеенный к телевизору, и зубрил этот мерцающую азбуку, по разным “абевегедейкам”, “будильникам” и “в-гостях-у-сказкам”. Все бесполезно, я не научился читать стеклянный экран телевизора. Я научился читать страницы книг. Я должен лучше тебе объяснить, что такое книга. Книга — это предмет. Делается он из деревьев, нужно убить дерево, убить, расчленить и измельчить до состояния бэ-э-э, мертвой манной каши. Сначала древние китайцы изготавливали бумагу из тряпок, потом приплыли европейцы, посмеялись над китайцами с их тряпками и изобрели другой способ, с пролитием крови, зеленой крови листвы, клейкой лимфы стволов. Из мертвых деревьев возникала книга — предмет, друг, источник знания, источник пыли, куда их уже ставить, все забито. Книга — посмертное существование дерева, его рай или ад, смотря что напечатано, хотя, наверно, большой разницы нет, но детские книги, думаю, имеют больше шансов на нирвану. Моей первой детской книгой был Чуковский. Большой, толстый, чуковский такой, в суперобложке. Суперобложка — это такая бумага, которой обертывали детские книги, чтобы дети ее тут же снимали и с удовольствием рвали. А Чуковский — это, помнишь те садистские чуковские стишки, под которые я утром тебя тащу в ванную, мучаю то слишком холодной, то невозможно горячей водой, это он придумал, мойдодыр, а еще “Федорино горе”, это где про тетку с тараканами. Я был нормальным агрессивным советским ребенком, я сразу сорвал суперобложку с чуковского Чуковского и изготовил свою первую в жизни инсталляцию, из обрывочков. Но родители не оценили, и инсталляция отправилась в мусорное ведро. Чуковский без суперобложки оказался голым, мрачным, совсем не чуковским и темно-синим. Вначале голого Чуковского читали мне вслух, потому что я не понимал букв, а понимал только картинки. Потом я научился понимать буквы и делать с ними разные вещи, складывать друг с другом, тогда получались слова, или вычитать друг из друга, и получалась абракадабра, это было еще лучше. Когда я повзрослел и у меня появился младший брат, Чуковский вместе с остальными детскими книжками был передан ему в виде гуманитарной помощи. Чуковский был уже без суперобложки, это значит, что процедура знакомства уже была неполной, без сдирания этой суперобложки и разрывания на мелкие клочки. Поэтому я не уверен, что Чуковский для моего младшего брата был тем же, что и для меня, ведь его лишили такого важного познавательного акта при знакомстве с книгой, такого сакрального ритуала. Прости, что я говорю взрослые слова, “сакральное” и все вот это, но я не знаю, как это еще назвать, эту первую инсталляцию из разодранной книги, с которых начинается родина, творчество, любовь к чтению, всё. Чуковский в итоге пропал, синий, голый и старый, без суперобложки, языческая библия моего детства с воробьями в роли ангелов и крокодилами в роли зубастых раскаявшихся грешников. Книга, как я сейчас понимаю, дико враждебная тогдашнему строю, и вообще любому строю, потому что, кроме солнечных мойдодырских лозунгов, все остальное в ней было чистой провокацией. Права была вдова Ленина, когда, устав бороться со Сталиным, решила побороться с Чуковским, и почти поборола, и он уже был совсем синий, и суперобложка с него уже сорвана или изрядно потрепана, а вдова все напирала, как вышедшая из берегов Нева, и вращала тяжелыми советскими глазами. А он, носатый неврастеник, был виноват лишь тем, что написал книгу для детей, а не для маленьких уродов, тогда бы провокации не было, был бы только свинцовый кирпич, падающий на детскую голову под грудное пение вдовы. Как, знаешь, я видел методичку, называется урок конституции в детском саду, там написано: воспитательница сажает детей в кружок и медленно-медленно, так и написано, медленно-медленно читает детям конституцию. После чего, думаю, те дети, которые не успели заснуть под это душеполезное чтение, медленно-медленно сходят с ума, писаются, делаются буйными и закидывают воспитательниц пластилином и железобетонными пряниками. Чуковский же, и вообще все нормальное и чуковское, детьми усваивается без сотрясения хард-диска, дети слушают спокойно, спокойно растут, покрываются волосами и прыщами, спокойно женятся, а потом в подходящий момент разрывают на кусочки государство, как яркую, но непонятно для чего нужную суперобложку. Потому что читали в детстве детскую книжку, а хорошая детская книжка — это бомба замедленного действия. И вышедшая из берегов вдова это понимала, предчувствовала, насылая дожди и ураганы на украинско-семитский нос автора “Мухи-цокотухи”. Так что пропавшая без вести книжка Чуковского никуда, правду говоря, не пропала, вот она вся, в моем сознании, вместе с картинками Канашевича и Васнецова, и буквами, по которым я научился читать, то есть взламывать через эти буквы чужое сознание и качать оттуда веселые шизофренические картинки. А рядом, там же, в кровеносной библиотеке памяти, еще одна чуковская книжка, Генрих Сапгир, и тоже пропавшая вместе с пропавшим детством. Еще одна бомба, они там много их у себя в Лианозово намастерили, Сапгир прославился тем, что готовил бомбы для детей. Все эти сказки про погоду ужасную и принцессу прекрасную, погоду прекрасную и принцессу ужасную, как-то раз на дне стакана карлик встретил великана, как же ты попал в стакан, удивился великан. Это такой Достоевский, Лебядкин для детей, только у Лебядкина таракан с мухами, а у Сапгира великан с карликом, но все равно, слышишь, как тикает? А сколько этих детских взрывных устройств, этих вышибающих слезную радугу сказок, этих тикающих механизмов с буквами и картинками, которыми меня обвесили всего, как маленького шахида, и втолкнули в набитый вагон взрослой жизни. В стране солнечных зайчиков, незнайка на луне, был настоящим трубачом, тим талер или проданный смех, волшебник изумрудного города, мы все из бюллербю, старик хаттабыч, малыш и карлсон, может что-то не так называлось, ты уж прости. Они появлялись и исчезали, их у меня брали почитать и случайно роняли в пропасть, просили на одну ночь, и ночь оказывалась полярной, но тиканье оставалось, пульсация горячей зеленой крови в невидимых капиллярах, проточенных в целлюлозе. Я смирился с этим исходом книг от меня, особенно детских, которые теперь нужны, да, я все-таки верю, что нужны тебе, впитавшие запах времени, его пыль и воздух, тот пот, который выделялся из меня во время обучения буквам, их складыванию и вычитанию. Теперь я стою на песке и смотрю, как книжная волна отползает. Я держу тебя за руку и пытаюсь объяснить, что такое книги, и у меня это не получается. Видишь вон ту уходящую волну, черные лужи с плавающими обрывками суперобложек, я нагибаюсь, превращаюсь на секунду в дерево, снова в человека, но в руках у меня пусто. Книга — это такой предмет, и любой предмет — это в каком-то смысле книга. И еда — это книга: пловная книга риса, круглая кириллица пельменей, азбука Брайля еврейской мацы. И птицы — это книги, раскрытые в полете на нужной странице, и рыбы — это плотно свернутые свитки с коптскими письменами. А песок под ногами все горячее и безграмотнее, и ноги, как два пересохших горла, в одной руке ты, а в другой деревянное сердце, со вздрагивающими буквами на каждой странице, ну что делать, что делать, хочешь, его почитаю? У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…
Ты меня слушаешь?
СОБАКА РАЗУМА
Стихотворения
«Новая Юность» 2014, №5(122)
* * *
человек возрождения
эпохи вырождения
поднимает голову
опускает голову
сморгнул слезу стаи птичьи
в тучах чернеют цитаты неба
окурки внизу кавычками
из кучи торчат снега
на две опоздал эпохи
промахнулся на две страны
быстрые снежные блохи
снуют сквозь шерсть тишины
выгуливает собаку разума
на поводке усталости
по улице одноразовой
просроченной своей молодости
человек возрождения
тающее воскресение
ветвей длинное движение
снега ветром несение
* * *
и тут он начал и тут он так начал
а дальше не помнил вода и парковка
о чем-то своем бормотала подкорка
наверное спал — допоздна ведь левачил
а дальше
пушистого снега начало начало
и если два шага всего два-три шага
то можно и если на ветви и окна
то каждый в снегу пропадает и тает
…и тает…
и тает и видишь от ветра в ресницах
и холод в бровях только лужи больницы
плетенья из капельниц снег уходящий
и синий огонь возле девочки спящей
о чем-то
о прошлом сезоне в холодной и теплой
лишь у батареи (щекой бы прижаться)
квартире напротив где с лестницы темной
в подъездную стену уходят остаться
в квартире
которая в том двухэтажном кирпичном
том сталинском и высокопотолочном
напротив решетки ты знаешь больничной
с арыком с табачной водой непроточной
в квартире
в которой опять это слово «которой»
но не избежать в темноте и кругами
домашнее тело за штопаной шторой
где вдруг каменеешь за стебель герани
чуть тронув
увидишь как там говорю в коридоре
напротив больничном остывшем как море
в слепом ноябре где из пятой палаты
каталка скрипит сквозь затычки из ваты
и пахнет
но запах из окон невидим он только
как пыль через свет бесполезной добавкой
просачивается сквозь стены карболкой
и вдруг по лицу сверху падает шапкой
там — люди
бывает в каком-нибудь теле туриста
не в городе штадте нет бурже заходишь
ты в полдень дождливый в огромный на быстро
собор в темноту нет на долго не хочешь
…звук ливня…
и тело тебя покидает по мере
движения к свету который моргает
вокруг алтаря где плывут иереи-
скалярии водоросли тьмы раздвигая
вот так же
он начал тогда в той квартире в том доме
где нет его больше а как разливался
а дальше не помнил в той самой не помнил
левачил как проклятый… проголодался…
* * *
я не зову ее привык стерпелось
и видеть все могу уже могу
достоинство что просит подаянье
и что там дальше тоже да угу
и даже больше потому что время
такое что глядишь и ничего
на глупость в маске мудреца пророка
видали что там и не одного
а если и зовешь ее то не от-
того что видеть это невтерпеж
а что внутри вот здесь потрогай слышишь
распалось время и не соберешь
но но живешь в окне и куришь вдаль
и нет тебя чтобы оставить жаль
* * *
международный день защиты детей
от ремня кариеса социальных сетей
темноты алкоголя недоброго взгляда
школы и детского сада
от военкомата и юношеских угрей
нежных отцов и так сказать матерей
от куриного гриппа и рыбьего жира
от влияния улицы города мира
от телевизора и тоталитарных сект
от педофилов и педагогов от всех
от глада губительства труса потопа
заразы с Запада и света с Востока
дети наше прошлое традиции очаг
защитим их от всего восклицательный знак
от пространства и времени и прочих бед
от от рожденья на свет
* * *
И темнота
сгущается над Крымом.
Движутся алые паруса
Но с белым и голубым.
Качает свою колыбель Коктебель
и свой метроном Меганом.
Белый парус забыл Тезей
черным сменить полотном.