Виктор Станиславович Виткович — (21.03.1908 — 08.05.1983) русский писатель и сценарист. Заслуженный деятель искусств Узбекской ССР (1978). Известность писателю и автору сценариев принесли такие ленты, как «Насреддин в Бухаре», «Волшебная лампа Аладдина».
Я был знаком с этим удивительным человеком. О нашей встрече и беседе в Москве в 1978 году я написал в повести «Сказание о Биби-ханым или незавершенная поэма». Когда— нибудь я подробно расскажу об этой встрече, а сейчас, так как скоро (15 сентября) день рождения Наби Ганиева, я приглашаю прочесть несколько рассказов Виктора Витковича из книги “Круги жизни”, посвященные великому узбекскому режиссёру.
Хуршид Даврон
P.S. Внизу вы можете прочесть полную версию книги.
Виктор Виткович
КРУГИ ЖИЗНИ
Повесть в письмах
Пойми значение
сменяющихся дней.
Чем ты внимательней,
тем речи их слышней.
Абу-ль Аля аль-Маарри
Пока мы откладываем жизнь, она проходит. Среди прошедших дней у меня было немало таких, о которых хочется рассказать. Настал день, когда решил вернуть их, вспомнить и поехал в милый мне край. Сколько ни пробовал оторвать его от сердца — не могу; пробовал, потому что уводила жизнь, не могу, вероятно, потому что все там в меня вросло.
Порок многих путевых рассказов (и моих) в том, что они неизвестно к кому обращены: ко всем, а значит ни к кому. Автор представляет себе читателя как некое туманное пятно, и интонация его неразборчива — неизвестно, как разговаривать с туманным пятном, где улыбнется оно и способно ли вообще улыбаться. Когда же обращаешься к близкому человеку — тут уж знаешь до тонкости, как писать и о чем, как отзовется на каждое слово. И если книга интересна одному человеку, наверно, будет интересна если не всем, на всех никто не может рассчитывать, но многим.
Случилось так, что, когда уезжал, у меня появилась острая потребность заполнять письмами чужой досуг, Я стал писать с дороги, две задачи соединились в одну, и пачка писем превратилась в книгу рассказов.
8 апреля. Ташкент
Отличную студию построили в Ташкенте за Комсомольским озером. Походил, поглядел… И всюду сопровождала меня тень Наби Ганиева. Как бы он радовался, если б увидел нынешние ее павильоны! Ведь это он создал первую киностудию в Ташкенте, добывая каждый аппарат, каждый гвоздь, и стал ее первым директором, мечтая открыть своему народу дорогу в кино, и сделался первым кинорежиссером-узбеком, прославив своими фильмами узбекское киноискусство, и выпестовал первые национальные кадры узбекских кинематографистов.
Шестьдесят с лишним лет назад отец Наби Ганиева привел сына в мектеб — мусульманскую школу и сказал мулле:
— Кости у него мои, мясо — ваше. Учите его как хотите. Но если из моего сына не выйдет настоящего узбека, верного сына аллаха, то… Я мясник, я зарезал на своем веку не одну сотню баранов. Убить одного мальчишку мне будет нетрудно.
Спустя несколько лет, в 1921 году, когда Наби Ганиев сбежал из дому учиться в Москву, во Вхутемас, имам потребовал от отца, чтобы тот публично проклял сына в квартальной мечети. Но революция уже начала менять сознание людей, и старик ответил имаму:
— Я надеюсь, сын не опозорит меня! — И отказался выполнить требование, хотя это означало, что двери мечети перед ним закроются: самое тяжкое наказание для религиозного старика.
Через два года Наби Ганиев ехал домой на каникулы, по дороге, в Самаре, в вокзальной парикмахерской он побрил голову, а вернувшись в вагон, снял костюм, вместе с кепкой упрятал в чемодан и облачился в полосатый узбекский халат и в тюбетейку: своим «правоверным» видом хотел облегчить положение старика отца.
Спустя еще несколько лет, когда Наби Ганиев приступил к съемкам фильма «Тахир и Зухра», отец спросил его:
— Скажи мне честно, сынок, выйдет ли из тебя большой человек в кино?
— А если не выйдет?
— Тогда снова езжай учиться на инженера или врача.
Широкоскулое, с толстыми губами, по-монгольски раскосое, некрасивое лицо Наби Ганиева делалось прекрасным, когда он оживлялся, разговаривая об искусстве или просто шутил. У него было свое, особое, уменье употреблять в разговоре народные поговорки. Впрочем, может быть, как человек талантливый, он их сам сочинял на ходу? Мне доставляло удовольствие записывать наиболее меткие, вот некоторые из них.
Художнику, который принес кричащие по пестроте эскизы костюмов, он сказал: «Яркие краски скорей выцветают». Молодому режиссеру, утверждавшему, что это только кажется, что снятые им сцены плохи, а на самом деле хороши, ведь он в них повторил Эйзенштейна: «Ворона подражала гусю и вывихнула себе ногу». Критику, который после выхода фильма давал советы, как надо было снимать: «Чужими руками хорошо змею ловить». А одного мальчишку, который самонадеянно с трибуны начал рассуждать о том, как следует в фильме изображать любовь, Наби Ганиев уничтожил тихо сказанной фразой: «Бабочка рассуждала о снеге». Все рассмеялись, и больше не о чем было говорить.
Он знал, что такое любовь! «Лицо из-под паранджи, как солнце из-за тучи!» Эту фразу записал я, когда Наби Ганиев рассказывал, как познакомился со своей женой Максумой. В двадцать шестом году он руководил самодеятельностью на рабфаке, куда Максума бегала учиться под паранджой из Старого города. Было много счастливых дней… Был день, год спустя после свадьбы, когда Максума, вцепившись в руку Наби, впервые вышла с ним из дому без паранджи и, боясь взглянуть от стыда в сторону, опустив голову, прошла по своей улице; рассказывал об этом, и слезы блестели на его глазах. Он любил жену и обожал своих четверых детей, я знал, так оно и есть, хотя рассказывал он мне это в самые драматичные дни своей жизни.
«Сокол не должен влюбляться. Соколу любовь причиняет смерть», — говорят афганцы. Наби Ганиев был соколом. Он был в расцвете сил, был зрелым художником, им гордилась семья, гордилась республика. И он влюбился. Слишком слабое слово! Полюбил одну девушку так, как любят пропащие и безумцы. Он не спал ночи. Он пытался шутить по поводу своего чувства, но из глаз его лились слезы. Он в отчаянии метался, не зная, как поступить. Он сам едва мог поверить, что такое бывает. Когда один человек сделал грязный намек в адрес его любимой, Наби Ганиев чуть не выбросил его из окна второго этажа. Говорю «чуть», потому что этого человека спасли случайные свидетели сцены, вырвав его из рук разъяренного Меджнуна.
Он знал, что не имеет права на счастье: не мог нанести смертельного удара горячо любимой семье. Да в условиях Узбекистана это вообще исключено; нельзя и думать уйти от семьи. Он должен был ото всех, решительно ото всех скрывать свою любовь, оберегая честь любимой: знал и это. Но разве может скрыть любовь от посторонних глаз смертельно влюбленный человек?!
«Одна собака залает на тень — сто собак отзовутся». У Наби Ганиева, как у всякого талантливого человека, были завистники, значит, и враги. Были и просто обиженные. Среди ташкентцев — когдатошних торговцев — еще живучи освященные шариатом мусульманские обычаи: как следует вести себя. Неприлично громко восхищаться, надо сказать скромно: «Ничего». Неприлично воскликнуть: «Какой мерзкий тип!», прилично: «Он не обладает достоинствами». Эта мещанская сдержанность не была свойственна Наби Ганиеву, увлекавшемуся и негодовавшему от всего сердца. Его откровенные восторги и проклятия вызывали презрительные усмешки и обиды. Словом, нашлись люди, которые, узревши «тень», обрадовались, и потекли анонимки. Понятно, Ганиева в конце концов вызвали объясниться по поводу «поведения».
Разве может нравоучение, от кого бы ни исходило, образумить Меджнуна?! Я подчеркиваю: Меджнуна! Наби Ганиев был человек, обезумевший от любви. Есть люди, которые этого никогда не испытывали или испытывали лишь отблеск, лишь краткое мгновение такой любви. Они никогда этого не поймут.
Вызывало особенное недовольство, что Ганиев не признался в своей любви. Но в этом он никому не признавался! Даже мне — другу, приехавшему издалека. Не могу ручаться, что он признался в любви и самой любимой. Во всяком случае, он и это, как положено истинному влюбленному, передо мной отрицал.
— Мне нужно умереть, чтобы обрезать языки людям, которые о ней судачат! — воскликнул он, разговаривая со мной.
Как раз в эти дни — может быть, потому что перед человеком, приехавшим издалека, легче раскрыться, чем перед живущими по соседству, — Наби Ганиев выложил мне свою жизнь: это была исповедь художника и человека.
Он говорил:
— Раньше я думал, что любовь Меджнуна выдумка! Теперь понял: это история настоящей любви, когда-то случившаяся и потрясшая современников. В туркменском варианте народной легенды о Тахире и Зухре есть такая сцена. Тахира хватают разбойники, смеются над ним, когда он рассказывает, как любит Зухру. Атаман говорит; «Докажи, что в груди твоей любовь!» Тахир сказал! «Подойди ко мне!» Тот подошел. Тахир представил себе образ Зухры, ударил себя в грудь и выдохнул воздух. Изо рта его полыхнул огонь и опалил разбойнику бороду. Тогда все поверили: «Поистине он влюбленный!» — и отпустили его. Ах, если бы я мог доказать, что действительно люблю ее больше жизни? — Поморщившись, сказал задумчиво: — Странно мне, что умирает и тот, кто ничего не знает о любви…
Понимаешь! Он уже тогда догадывался, что многие проживают жизнь и не подозревают о существовании страстной, всепоглощающей любви, потому и не верят в нее. Он описал мне свою жизнь с детства, особенно подробно рассказывал — думаю, для себя, чтоб самому все вспомнить, самому все вновь пережить и все бросить на весы, — историю того, как встретил, как полюбил, как любит жену Максуму. Спросишь: как можно любить двоих сразу? К сожалению, или к счастью, или еще точней — к чьему-то счастью, к чьему-то несчастью, такое бывает. Конечно, говорю о настоящей любви: о любви, а не о связях, не о них речь. И всего несчастней из троих тот, чье сердце разрывается между двумя, особенно когда этот человек с таким открытым сердцем, как Наби Ганиев.
Я уехал в Москву с тяжелым предчувствием. Из головы не выходила фраза, которую он сказал в минуту отчаяния: «Я как та девушка — со скорпионом в горле!» В Ташкенте тогда у всех на памяти был случай: одна девушка, второпях глотнула воды из носика чайника, а в носике сидел скорпион, он попал ей в горло, укусил, и девушку задушила опухоль раньше, чем успели оказать помощь.
Спустя несколько месяцев (осенью 1949 года) узнал, что Наби Ганиев тяжело заболел и умер. Потом мне рассказали: продолжал работать с яростной силой, но в своем заколдованном круге запутывался все больше. Только в работе на съемочной площадке забывался, лицо его молодело, загоралось вдохновением и весельем, хотя перед тем несколько ночей не мог сомкнуть глаз! А там опять… приступы тоски и отчаяния. Так или иначе: он умер. О Наби Ганиеве говорят как о зачинателе узбекской кинематографии. Его фильм-легенда о трагической любви «Тахир и Зухра» занял по количеству зрителей одно из первых мест в нашей стране. А комедия «Похождения Насреддина» как произведение киноклассики нет-нет да и появится на экранах, чтобы ее могло увидеть новое поколение.
А какой был рассказчик Ганиев! Заслушаешься. Вот три истории из тех, что слышал от него.
ГАП
Как-то раз мы — я и Ганиев — вышли из киностудии после ночной съемки. Отдыхая, медленно шли по улице Навои и молчали. Улица Навои — та самая бывшая узенькая Шейхантаурская, о которой тебе писал. Она уже тогда превратилась в проспект сплошь из новых домов. Мы шли, наслаждаясь утренней прохладой, мимо проехала поливочная машина, и заблестел на солнце асфальт. Прохожих почти не было, вдруг Ганиев тихо сказал мне:
— Посмотрите на этого старика…
Навстречу неспешной походкой, неся высоко голову, шел седой старик в темном халате, хорошо скроенном, подчеркивающем его сухощавую фигуру. Он прошел, ответив кивком на почтительный поклон Ганиева.
— Этот старик, — начал рассказывать Ганиев, — пережил одну из самых больших трагедий, какие выпадают на долю человека. У него был единственный сын… Но, пожалуй, начну с другого. Знаете ли вы, что такое гап? У нас, узбеков, до недавнего времени, как вам известно, ни театра, ни кино не было. А каждый вечер, когда опускалась прохлада, сорок молодых горожан из одной махаля (квартала) — большей частью холостые, бывали среди них и женатые — собирались вместе, угощали по очереди друг друга и развлекались как умели.
Начинался каждый гап с того, что бросали ошичку: по-вашему, по-русски, — бабку, баранью косточку. К кому ошичка обращалась одной стороной — становился на этот вечер «шахом»: его приказ был для всех обязателен. К кому второй стороной — делался «визирем»: должен был помогать «шаху» выдумывать развлечения. К кому третьей — «палачом»: исполнял шахскую волю. А к кому четвертой — назывался «вором»: все над ним подшучивали, он обязан был все терпеть, всему подчиняться.
«Шахи» и «визири» изощрялись в выдумках. Рассказывают, например, про одного юношу. Он был из тех, кто на людях: «Гей! Гей!», а один: «Ой! Ой!», трусоват был парень. Ошичка сделала его «вором», и «шах» решил его проучить. Его заставили ночью пойти на кладбище. Туда принесли казан, ненаколотые дрова, ненарезанную морковь, невымытый рис, ненарубленную баранину и оставили одного. Он должен был среди могил сходить к арычку, принести воду, обмазать грязью сырцовые кирпичи, приготовить по всем правилам плов, и половину сам съесть, а половину оставить. Когда, дрожа от страха, он все проделал и принялся есть приготовленный плов, рядом из кладбищенских носилок Вдруг протянулась рука: «Дай и мне плову!» Это в носилки незаметно забрался «палач». Вот как забавлялись!
Так вот, жил-был молодой парень, его дом стоял недалеко от нашего, назову его для удобства Ахмед. Настоящего имени не скажу, а то знаю вас, писателей, — тиснете типографскими литерами, а ему (может, жив еще) не по душе будет, Значит, Ахмед! Он с трудом собрал калым и женился. Молодые после свадьбы полюбили друг друга и были счастливы. Говорю «после свадьбы», потому что до свадьбы они друг друга, наверное, и в лицо не видали: у нас, у узбеков, раньше так было.
А у того старика, что навстречу прошел, был сын. назову его Мансур, тоже для удобства. Он был из тех, каких у нас и на студии хоть отбавляй: «Я всех выше, меня мать родила на крыше!» Гордый, самоуверенный парень. Три года мечтал он о той девушке: прослышал где-то когда-то про ее красоту, вот и мечтал! Но калыма не собрал вовремя, и девушку утянули у него из-под носа, ну и затаил на Ахмеда обиду. Оба из одной махаля, оба каждый вечер встречались на гапе.
И однажды ошичка упала так, что Мансур стал «шахом», а Ахмед «вором». «Шах» и говорит: «Долго ждал я этого дня, даже с визирем советоваться не стану. Прикажи, Ахмед, своей жене, чтоб пришла сюда, пусть откроет лицо и поднесет каждому по пиале чая». Побледнел Ахмед. Во дворике — грозное молчание, неловкость. Видят: «шах» не шутит. А Мансур посмеивается: «Давай, давай, торопись!»
Делать нечего, пошел Ахмед домой. Входит в ичкари — на женскую половину: «Одевайся, жена!» Как да что?! Объяснил. Жена в слезы! Позор! Ахмед поторапливает. Его отец и мать вмешались, уговаривают Хадичу не идти. Но слово мужа — закон.
Пришла Хадича с Ахмедом в тот дворик. А там по приказу «шаха» «палач» уже самовар вскипятил, разлил чай в пиалы. Взяла Хадича в руки поднос с налитыми пиалами, откинула чачван — покрывало. И сразу тридцать восемь голов опустились к земле, чтобы не смущать молодую женщину, только одна гордо поднята.
Хадича стала обносить всех чаем, дошла до Мансура. Тот и говорит: «Об одном я мечтал, чтобы раз в жизни ты мне поднесла пиалу чаю. Спасибо тебе!» Она не ответила ничего, обошла до конца круг сидящих, опустила покрывало и ушла. Все молчали, знали: не жить после эдакого позора молодым вместе.
Так и вышло. Вернулся Ахмед домой, собрал ее вещи, свои вещи ей отдал, четыре арбы нагрузил, взял переднюю лошадь под уздцы и отвез Хадичу в дом родителей. На том его семейная жизнь и кончилась.
Прошло несколько месяцев. Каждый вечер встречались на гапе Ахмед и Мансур. Мельница сломалась, а колесо все шумит: все понимали — Ахмед ходит на гап, потому что ждет своего часа, а Мансур ходит, чтобы трусом его не сочли. Настал день, когда ошичка сделала Ахмеда «шахом», а Мансура «вором». И Ахмед говорит: «Дождался я, Мансур, этого дня. Долго ждал! И тоже с визирем советоваться не буду…» Все молчат, ждут, что скажет Ахмед. И он сказал: «Отрубить ему голову!»
«Палач» обязан исполнять приказание «шаха». Делать нечего, связал Мансура. Тот побледнел, но сопротивляться не стал: знает, виноват. И «палач» топором отрубил ему голову. Во всей махаля — крик, плач, волнение. Привели отца, вот которого мы с вами встретили, увидел сына: лежит в крови, отрублена голова. Зашатался отец, спрашивает: «Кто сделал?» — «Шах». — «А кто был шахом?» Показали на Ахмеда. А отец знал все. Все знали. Подошел к Ахмеду. Тот стоял, опустив голову. Посмотрел отец Мансура, посмотрел на Ахмеда и вдруг обнял его как сына. И все заплакали. А тут принесли саван. Отец Мансура сказал: «На что ему саван, для него и могилы нет!» Вот какой человек этот отец. И суда потом не было: все по шариату.
Наби Ганиев помолчал и заключил так свой рассказ:
— Старик всех своих пережил, один остался. Вокруг давно живут по-другому и развлекаются по-другому: кто — в театр, кто — в кино, кто — на стадион. А он все еще носит свое старое горе, живет один, ни с кем не общается… Он словно тень прошлого между нами.
ЛЕТАРГИЯ
— Если ты умен, ты должен знать, что совершаемые тобой поступки — здание, находящееся на берегу реки или поблизости от пожара… — этой строкой Корана начал Наби Ганиев рассказ.
В нашей махаля произошел всем случаям случай.
У соседей умерла дочь, школьница, — перешла в последний класс и вдруг умерла. Единственная дочь!
По обычаю, чтобы смягчить горе семьи, после похорон в доме умершей собрались родственники, друзья, соседи. Пришел туда и я. Беседа, что бурдюк, — пробей дырочку, и потечет… В калитку вошла старуха, никто не удивился, жене кладбищенского сторожа — омывальщице положено приходить в этот час. Родители умершей должны одарить ее полной одеждой, издавна повелось.
Окинув взглядом дворик, она направилась ко мне. «Есть разговор…» — вывела за ворота и решительно сказала:
— У вас в кино бывает все! Вас не напугаешь! Знайте же: она жива! — и рассказала…
Но прежде надо вам кое-что объяснить. У нас, узбеков, омывальщица обязана снять с покойницы кольца, серьги, браслеты. Делается это, как правило, в присутствии хозяйки дома. Так вот, когда старуха принялась снимать золотое колечко, никак не слезавшее с пальца девушки, мать заплакала и сказала: «Не хочу… Не надо мне ничего… Пусть украшения останутся с нею…»
Похоронили. Кладбище опустело. Старуха и говорит мужу: зачем-де пропадать колечку да серьгам с цветными камушками. Старик запротестовал, однако дал себя уговорить, и они отправились к свежей могиле. Раскопали. Старуха в нее забралась. Надо ли вам говорить — вы-то знаете! — у нас не в гробах хоронят: вырывают глубокую яму, сажают покойника лицом к Мекке, прикрывают сверху досками и засыпают землей.
Итак, забралась она в могилу, нащупала руку девушки — та руку вяло убрала. В испуге выскочила старуха наверх. Рассказала мужу: поняли — жива девушка. Хоть и страшно, но привыкла к покойникам: сняла с мужа халат и назад — в могилу! Притронулась в темноте к девушке — та голову отодвинула. Дрожащими руками сняла с нее саван, облекла в халат — и на воздух!
Девушка без сознания, однако дышит, сердце бьется. Отнесли в свою хибару на краю кладбища. Извлекла старуха из сундука свое девичье платье, одела девушку, говорит старику:
— Поставь самовар! Придет в себя, скажи: «Вы в гостях, скоро тетя придет!»
А сама в дом покойницы.
— … Посоветуйте, что делать? Как сказать им?
Ясно представил себе: убьют фанатики старуху за то, что залезла в могилу — на колечко да серьги польстилась.
— Вас же убьют! — говорю.
— Во всем воля аллаха! Пусть убьют! Разве я могла живую оставить в могиле?! Величайший грех!
Понял, разубеждать ее нет смысла. Что ж… Значит, быть соучастником убийства старухи?! Ну нет! Надо спасать ее от нее самой, от ее языка. Но как заставить ее слукавить перед лицом аллаха?! Значит, мне самому, спасая старуху, надо слукавить. И сыграл. Даром что ли каждый день показываю актерам.
— Надо сперва, — говорю, — вызвать отца, чтобы мать не напугать!
Пошел к калитке… Внезапно рухнул на колени, будто услышал голос свыше. Ткнулся лбом в землю, помедлил, затем пробормотал: «Благодарю тебя, всемогущий!..» — и бегом — назад к старухе. Говорю:
— О чудо из чудес! Я шел… и вдруг услышал голос, нисходивший с небес: «Велико благодеяние этой женщины! И высока вера ее! Дабы уберечь ее от гнева праведных людей, повелеваю говорить всем: не она разрыла могилу, а ее собака! И пусть это останется тайной между вами!»
Старуха слушала с благоговением.
— У вас ведь есть собака?
— А как же, кладбище охраняет…
Мы оба опустились на колени, совершили намаз, возблагодарив всевышнего за то, что удостоил нас чуда. Чтобы закрепить в голове старухи веру, что все на самом деле, я громко произнес строку из Корана:
— Аллах — творец небес и земли, а когда он решает какое-нибудь дело, то только говорит: «Будь!» И оно бывает!
Только после этого я вошел во дворик, радуясь, что моя выдумка и старухе защита, и всему собачьему племени польза — поднимет значение псов в глазах правоверных.
Недоумевая, отец вышел со мной на улицу. Омывальщица поклонилась ему в пояс и начала издалека:
— Успокойте свою душу и прохладите глаза… Стоит отец, не понимает, куда она гнет. Тут она возьми и сразу выложи:
— Жива ваша дочь!
Я рассказываю, как могилу разрыла собака. Отец стоит, держась одной рукой за бороду, не понимает. Еще Ал-Газали говорил: «Человеческий разум подобен летучей мыши, которая слепнет, увидев яркий свет». С полчаса растолковывали ему, прежде чем отец уразумел наконец, что дочка жива.
Уже втроем решили: прежде всего посвятить во все двух женщин, ближайших родственниц — им сподручней сказать матери. Отец вернулся во дворик, родственницы увели куда-то мать. Потом рассказывали: никак не могла взять в толк, что дочка жива. Почуявши что-то неладное, сидевшие во дворике начали расходиться по одному, по два…
Быстро прибрали дом, чтобы все — как вчера. На кладбище поехали отец и омывальщица. Добрались на трамвае. Глянул отец в окошечко хибары: сидит дочь, поджав ноги, пьет чай. Он забрал ее, и поехали домой опять же на трамвае.
Очень он боялся, что их увидит кто из соседей, обошлось: оберегли от чужих глаз наши глинобитные заборы-дувалы.
Мать приняла дочь так, будто та просто-напросто вернулась из гостей. Уложила в постель — мол, обморок был. Вызвали из районной поликлиники женщину-врача, предупредили обо всем. Врач прописала лекарство, сказала — месяца два нельзя ей рассказывать, чтобы не было нервного потрясения.
Отец и мать предупредили родственников и соседей, оповестили и подружек по школе. Что-что, а молчать, когда надо, мы, узбеки, умеем, это у нас в крови. Но разве все предусмотришь!
Кончились каникулы. Первый урок. Входит в класс учительница биологии (была на похоронах своей ученицы и в тот же день улетела в Крым на курорт, потом отдыхала дома в Фергане, ничего не знала):
— Ты же умерла!!
— Как умерла… — пролепетала девушка.
— Я же тебя хоронила!
Школьники все сразу загомонили, пытаясь остановить учительницу, объяснить. Девушка заплакала и бросилась в дверь.
После этого целый месяц болела.
Наби Ганиев, поведав мне эту историю, взял с меня слово: не рассказывать никому, чтобы не вышло беды. Ну и по сей день в Ташкенте бродит миф про собаку, которая разрыла могилу, спасла девушку. Только теперь, когда Наби умер и старухи давно нет на свете, могу рассказать не только тебе, но и всем, как оно было на самом деле.
ПРОДАВЩИЦА ГРУШ
Году в сорок шестом зашли мы однажды с Наби Ганиевым на старогородской базар. Уже в те годы это был лишь осколок базара, куда бегали в детстве. Раньше базар был «средоточием мира», главным нервом жизни среднеазиатского феодального города. По сути дела, и города-то возникали здесь не как города, а как огромные базары, обраставшие со всех сторон глинобитными мазанками, двориками, улочками. Мало-помалу базар сжимался-сжимался, пока не превратился в то, чем сейчас должен быть, — рынок, где продают свои продукты и изделия узбекские колхозники и кустари.
Итак, зашли на базар. Мне захотелось купить груш или яблок. Было это в конце дня: базар уже почти опустел. Во фруктовом ряду под навесами стояло трое-четверо продавцов в тюбетейках и одна женщина в парандже с закрытым лицом. В то время на улицах еще попадались узбечки в парандже. На прилавке перед женщиной красовалась корзина с грушами. Знал этот сорт: на вид груши плотные, грязновато-зеленого, несъедобного цвета, но надкусишь — и стремительно наклоняешься, чтобы не закапать себя сладким, пахучим соком.
Ткнул я пальцем в корзину и задал стереотипный вопрос:
— Неча пуль бир кило? (то есть: «Почем кило?»), И услышал из-под паранджи ответ:
— Пять рублей, касатик.
Я разинул рот: русская речь из-под паранджи?! Уже собирался пуститься в разговор, но Наби Ганиев сжал мою руку и насильно увел. Я остался без груш, зато был вознагражден рассказом.
— Знаете ли вы, кто такие «самарские»? — спросил Ганиев.
Мне ли не знать?! Я и сам был в некотором роде «самарский», хотя отродясь не живал ни в Самаре, ни в Самарской губернии. «Самарскими» в Ташкенте прозвали всех, кто бежал сюда в дни поволжского голода 1921–1922 годов. Большей частью это были крестьяне — голодные, разутые, раздетые. По городу пошло воровство. И хотя «самарские» в Старом городе не воровали, боясь самосуда, именно в те дни наиболее осторожные из торговцев стали на свои лавчонки навешивать замки. До того, уходя, просто прикрывали вход циновкой и завязывали веревочкой. Воровство у узбеков было крайне редким, почти исключительным явлением. Обмануть, всучить какую-нибудь дрянь у здешних торговцев считалось доблестью, этим хвастались. Но украсть? Никогда!
— Среди «самарских» была и Маруся, — начал рассказывать Ганиев. — Ее мать и отец умерли в деревне от голода. Она с братом поехала в Ташкент. Однако брат по дороге тоже умер: от тифа. Так что попала в Ташкент Маруся совсем одна, и как-то вышло, что угодила в публичный дом. Во времена нэпа какой-то ловкач ухитрился содержать подпольный дом такого рода. Как Маруся оказалась там, врать не буду, не знаю. Скорей всего растерялась — куда пойти, куда деться? Она ведь девчонкой была лет пятнадцати, обмануть такую — раз плюнуть!
И вот попал в этот самый дом, к Марусе, молодой узбек по имени Хасан. И влюбился! Да как! С ума сошел! Любовь не спрашивает «кто», любовь говорит «она», и погиб человек, пропал на всю жизнь!..
— Что ж, она была очень красивая? — спросил я Ганиева.
Он блеснул глазами и усмехнулся:
— Я ее не видал. Но у нас говорят: красива не красавица, красива любимая. Да и разве в красоте дело? Дело в… впрочем, вы сами знаете в чем.
— В чем? — спросил я.
Наби Ганиев уставился на меня, видимо желая удостовериться, не смеюсь ли, и спросил:
— Сказать?
Я кивнул. Он улыбнулся и заговорил:
— Однажды Ходжа Насреддин взобрался на минбар (кафедру для проповедей) и обратился к собравшимся: «Знаете ли вы, что хочу сказать?» Все закричали: «Не знаем!» — «Если не знаете, то нечего вам и говорить», — сказал он и ушел. На следующий день он задал с минбара тот же вопрос. «Знаем!» — закричали все. «Если знаете, о чем же буду вам говорить?» — и ушел. На третий день на его вопрос все закричали: «Половина из нас знает, а половина не знает. Пусть тогда те, кто знает, расскажут тем, кто не знает», — сказал Ходжа Насреддин. Я, как и он, дал вам исчерпывающий ответ, а теперь не мешайте! Я рассказываю вам серьезную жизненную историю, а вы меня все время перебиваете…
Чудо что за человек был Наби Ганиев! Я молчал пристыженный, он продолжал рассказ:
— Пришел к себе домой Хасан, рассказал про Марусю. И объявил, что хочет на ней жениться. Жениться?! На русской?! Уже одно это значило, что мулла проклянет в квартальной мечети и родственники отвернутся. Уходи навсегда в Новый город, ищи себе русских друзей! А тут еще не просто на русской, а на женщине из такого дома. Помню, когда я объявил, что поеду всего-навсего учиться в Москву, моя мать и то плакала: «Заклинаю тебя, сын мой! Заклинаю молоком, которым вспоила, — не говори таких слов, чтобы кто-нибудь не услышал и не сказал, что ты сошел с ума!» Если моя мать говорила так, то как убивалась его мать!
Но еще Абуль-Фаррадж сказал: «В двух случаях трудно владеть собой: когда охвачен страстью и когда разговариваешь с глупцом». Хасан был охвачен страстью. Он уехал из дому, купил на окраине Нового города хибару, пристроил к ней домик. Его проклял мулла, от него отреклись не только родственники, но мать и отец. А он был счастлив, работал сцепщиком на железной дороге и обожал Марусю. Единственное, что сразу попросил ее сделать: закрыть лицо, надеть паранджу, чтобы никто никогда не посмел на нее указать пальцем, — никто из тех, кто бывал в том проклятом доме! Да и, кроме того, Хасан был сын своего народа, в нем жили предрассудки: для него паранджа была символом супружеской верности.
Прошло много лет, у Хасана и Маруси — большая семья, много детей, с добрый десяток. За эти годы… Сперва по трое-четверо женщин сжигали паранджу на кострах… Потом все больше, все чаще… Наконец все наши женщины открыли лицо. А Маруся по-прежнему носит свою паранджу, носит как знак супружеской верности, как знамя своего счастья! Кстати, захотите о них написать, смело называйте имена, их придумал я, а настоящих не узнаете: подите попробуйте теперь ее отыскать!
И Наби Ганиев по-детски рассмеялся: как перехитрил!
МАГИЯ ИСКУССТВА
Представь себе: у подножия горы и на склоне тысячи скал, иссеченных ветрами и солнцем, меж скал кое-где цветет дикая вишня, тянутся из тени на свет кривые стволы инжира, вдали темнеет Каспийское море, а на скалах кремневыми скребками выбиты рисунки: начиная от мезолита, кончая периодом бронзы.
Вряд ли где-нибудь еще найдешь столь комфортабельное, с точки зрения пещерного человека, естественное поселение с великолепными укрытиями от врагов, непогоды и хищных зверей, с просматриваемой отсюда до самого моря степью, с дивным, будто специально созданным природой, охотничьим угодьем: на макушке горы — плато, по краям — отвесные скалы: загони по единственному пологому склону на это плато диких коз, оленей либо коней, гони к краю, и они, деваться некуда, сорвутся с высоты, разобьются — подбирай мясо!
Впрочем, у людей, живших тут не одно тысячелетие, было и другое средство настичь и одолеть зверя: рисунки! Да, да, эти самые рисунки на камне. Смешная (и, увы, вечная, несмотря на наивность) вера людей в прямое практическое воздействие искусства: нарисуй быка — и убьешь! Ну и рисовали быков, коз, диких ослов, птиц. Есть и рисунки специально испорченные — козам отрезан зад. Этот магический способ, как виднее, должен был действовать вроде разрывного снаряда — убивать наповал.
Излазил лишь малую толику скал, но рисунков увидел неисчислимо. И знаешь, что тогда заставило меня сперва хмыкнуть, потом засмеяться. Выполнены почти все рисунки со знанием дела, однако имеют вполне конкретную цель. Изображены, к примеру, женщины с невероятной величины бедрами и грудями, цель ясна: чтобы жена родила, вскормила, продолжила род. Тебе бы понравились, красиво выглядят на скалах «ладьи солнца» — первобытные божества, но и их рисовали, обращаясь за помощью к божеству, правда, в важных случаях жизни, и это придает им некоторое величие.
Любопытная подробность: последние (по времени) рисунки примитивны, будто сделаны наспех. Вера в практическое действие искусства, как видно, была поколеблена, рисовали скорей по традиции, чем по нужде: не рисунки — знаки бывших рисунков! Мне почудилась своего рода канцелярская отписка: «Тебе, дураку, потребен рисунок — на! И катись! А не убьешь козу — сам будешь виноват!» И вдруг… Ахнул! Вся ирония слетела с меня. Передо мной на скале…
Идут три быка один за другим, передний наклонился, пьет воду. Никакой практической цели (это ясно), рисунок выполнен из чисто художнической потребности. Глянул влево: та же рука — косяк кобылиц в движении, в живом повороте, и отдельно в стороне (как и положено) жеребец. Какая прелесть! Вот бы тебе показать! Ты восхищаться умеешь! Стал обходить скалу. Ура! Еще!.. Две девушки тоненькие-тоненькие в каком-то несомненно модном первобытном наряде. И рядом… недоконченный (у меня сердце упало) рисунок: немое свидетельство трагической судьбы художника.
Для удовольствия рисовать?! Как можно позволить! Неизвестно еще, что может из этого выйти! Чего доброго, навлечет гнев злых духов! На себя! И на всех! Нет, не глупец! Злоумышленник! Рисунки «для дела»! Для «мяса»! Рассуждение фанатиков всех времен. Еще Дидро писал: «Уверен, что когда Полигнот с острова Фазоса и афинянин Мирон, отказавшись от одноцветной живописи, попробовали писать четырьмя красками, современные им почитатели искусства сочли эти попытки вольнодумством». Что сделали кобестанцы со своим художником? Убили? Или, что было хуже по тем временам, изгнали из племени? Одинокий, беззащитный, он стал бы легкой добычей хищных зверей. (Видел нарисованного льва на скале!)
…Въехали в Наманган и сразу попали на улицу неописуемой красоты. Деревья полуторного роста по сравнению с другими городами. Был раньше обычай: рождался сын — отец сажал двадцать деревьев: когда сын вырастет, построит себе из них дом… Приходили сваты от жениха, родители невесты спрашивали: «Сколько деревьев вырастил жених?» Если не выращивал, негодный, ледащий жених…
Заглянул в «чайхану стариков». Над каналом такой ширины, что не перепрыгнешь, у самой воды — длинный помост, накрытый коврами. Чайханщик подал чайник чаю, крепко заваренного. Я налил чай в пиалу и вспомнил случай, когда-то его рассказал мне Ганиев.
Горсть серебра
Было это тут, в Намангане. Чайханы в ту пору были частными. Как-то раз забрел Наби Ганиев в чайхану, сидел, пил чай.
— Вижу, заходит узбек, молодой, красивый, в новенькой чустской тюбетейке. Блеснул глазами в сторону самовара, там застыл старик чайханщик. «Бирта чой!» («Один чай!») Старик повел глазом. Мальчишка проворно бросил в чайник щепотку заварки, налил кипяток из самовара, схватил пиалу и поставил перед пришедшим.
Как и положено, тот «пролил» чайник (несколько раз налили в пиалу и обратно, чтоб лучше настоялся). Держа ладонь на крышке, неторопливо оглядел сидящих в чайхане, явно предвкушая удовольствие от чая, налил в пиалу, поднес к губам, глянул, не отхлебнул ни глотка, поставил пиалу, вынул из кошелька горсть серебряных монет, бросил их прямо в чай и молча ушел.
Видели бы вы, что началось! Старик подскочил, будто его укололи шилом снизу, и с проклятиями бросился на мальчишку. Тот завопил, метнулся из-под его рук, кинулся наутек. Подобрав полы халата, чайханщик помчался за ним, оба исчезли за углом. Тогда посетители чайханы поднялись и степенно покинули чайхану. Выйдя следом, я спросил одного, в чем дело, он ответил:
«Деньги берут за лисий мех, а не за лисью нору. Ты, я слышу по выговору, — ташкентец. Вы, ташкентцы, забыли обычаи. Есть старый обычай… Если чайханщик нальет жидкий чай, каждый может бросить в пиалу горсть серебра. Это значит: тебе нужны деньги? Вот тебе деньги! И чайханщик опозорен на всю жизнь. Закрывай чайхану и занимайся другим делом. Никто не придет!»
Так на моих глазах повернулась судьба старика, рухнуло дело его жизни. И поделом! Имел право зарабатывать деньги на чем угодно, только не на чае. Не вам говорить, что для нас, для узбеков, чай. Сколько раз в жизни потом хотелось мне бросить горсть серебра равнодушным чиновникам, плохим поварам, бессердечным писателям. Если бы можно было этим способом их опозорить: «Тебе нужны деньги? Вот тебе деньги!», и после этого никто бы не подавал им руки.
Чай в Средней Азии, надо сказать тебе, не прихоть, не просто «утренний» или «послеполуденный» чай. Чай нужен здесь людям как воздух: без него человеку «нечем дышать». Чай возвращает организму влагу, которая необходима, чтобы человек мог работать, перенося любую жару. Ташкентский физиолог, ныне президент Узбекской академии наук, профессор А. Садыков написал в свое время научную работу о водно-солевом обмене, необходимом для человеческого организма в условиях Средней Азии. Из этой работы явствует: человеку здесь надо потеть, иначе он завянет, как дерево. Вот почему на каждом сельском и городском перекрестке — одна, а то и две чайханы, вот почему безостановочно кипят самовары вдоль трассы любого строящегося канала, вот почему можно увидеть даже милиционера, чаевничающего на посту.
Чайхана издревле была народным клубом и гостиницей. Чайханщик и теперь за плату предоставляет делающим плов очаг, казан, ножи и другую посуду.
Плов в мужской компании — старая традиция. Настоящий плов только в чайхане, из дому не полагается приносить ничего, чтобы даже следа «женской экономии» не чувствовалось в плове. Все покупается в складчину на базаре — рис, баранина, масло, морковь, лук, специи и вязанка дров. Такую вязанку дров на один плов можно и сейчас купить на любом базаре Узбекистана.
Кстати, о луке: знаешь ли ты, что тут издревле укоренилось мнение, будто сердцевинка луковки (матовая) вредна, вызывает тяжелые болезни, сердцевинку привычным жестом вырезают и выбрасывают. Научись! Как-никак народы Средней Азии имеют дело с луком три тысячи лет.
Но вернусь к деревьям. Сидел в наманганской чайхане. С деревьев стекали запахи разогретой солнцем листвы. Навстречу от земли поднимались прохладные ароматы цветов и арычной воды, не мог оторвать глаз от игры света и тени.
Тень! Рассказывают: в 1942 году, в разгар эвакуации, в городе Красноводске скопились десятки тысяч беженцев. Знаю Красноводск, в то время там почти не было деревьев. Беженцы, ожидая поездов на восток, сидели, сгрудившись, со своими детьми и вещами в тени низеньких домиков. Но тысячи людей не могли найти тени, им негде было укрыться от лучей солнца. Нашлись предприимчивые дельцы, которые стали тень продавать: раскрыли зонтики, некоторые попросту натянули на колышки парусину и брали плату с тех, кто хотел посидеть в тени. За тень собирали горсти серебра, Пусть презрение потомков навсегда почиет на них.
КРИК ИШАКА
Забавная история приключилась (о ней напомнил мне Федя), когда снимали «Насреддина в Бухаре».
В числе «актеров» был осел. Фото осла вклеили в альбом фотопроб главных персонажей, его утвердил художественный совет. Наступил день съемки ишака: в определенный момент нужно было, чтобы он «ответил» Ходже Насреддину — заорал. Свою роль ишак вел хоть и не блестяще, но сносно. Однако, когда дошло до крика, вместо того чтобы вытянуть шею и издать трубные клики, ишак мирно стоял, помахивая хвостом.
Целый день билась дрессировщица. Назавтра ее сменил Наби Ганиев, работавший у Протазанова вторым режиссером: однако сколько ни колол палкой, ни уговаривал, ишак орать не хотел.
Подошел какой-то старик — дело было на базаре, где снималась массовка:
— Сынок, что ты делаешь со своим ишаком?
— Да вот колю его палкой и уговариваю, чтобы заорал! — сказал Наби Ганиев.
Старик усмехнулся:
— Неужели не видишь, это влюбленный ишак!
Ганиев устало отшутился:
— Вижу. Именно потому я не только уговариваю его, а прибегаю к помощи палки.
Старик сказал:
— Только человек способен орать, когда его колют палкой, и молчать при виде возлюбленной, ибо у человека от любви спирает дыхание. А влюбленный ишак поступает наоборот…
С этими словами он скрылся за поворотом улочки и спустя минуту появился вновь, ведя в поводу ослицу. Увидев ее, ишак заорал.
— Бабай! — воскликнул Ганиев. — Откуда ты узнал, что именно эта ишачка его возлюбленная?!
— Э-э, — сказал старик. — Разве тебе не известно, что ишаки тем и отличаются от людей, что готовы объясняться в любви каждой попавшейся на дороге ишачке?
Шутка шуткой, но съемка с этой минуты наладилась: как только нужно было, чтобы ишак затрубил, мимо проводили ослицу — безотказное действие!
Круги Жизни. Повесть в письмах — Виткович В.С. by Khurshid Davron on Scribd