«Я вышла в сад»

О уж эти юбилеи. По лицу Беллы Ахмадулиной, по крайней мере на последних ее выступлениях, читается усталое желание убежать от всего этого. Потому что определенное четное или нечетное количество лет жизни рубежи, зримые для окружающих, но никакого отношения не имеющие к ее поэтическим рубежам-рубцам, незримым для большинства, но только не для нее самой. Но ведь не поспоришь. Не поймут.

Поэт истинный проживает на некоем опасном водоразделе двух глобальных культур — земли и неба. Из этих микровзрывов и состоит поэзия. Так вот, то небо, в котором время от времени пребывает Ахмадулина, имеет в ее стихах псевдоним — «сад».

«Я вышла в сад», — я написала.
Я написала? Значит, есть
хоть что-нибудь? Да, есть, и дивно,
что выход в сад — не ход, не шаг.
Я никуда не выходила. Я просто
написала так:
«Я вышла в сад»…

Стихотворение «Сад» — как бы ключ к поэзии Ахмадулиной, расшифровка ее перемещения из одного мира в другой, неназванный, но от этого не менее реальный. Реальный прежде всего потому, что возвращается Ахмадулина на землю грешную с вполне осязаемыми плодами — стихами.

К пониманию поэзии Ахмадулиной как такого «сада» близок, нам кажется, и Иосиф Бродский. По крайней мере это ощущается в обоих впервые публикуемых сегодня на русском языке его текстах (статья из журнала «Vogue» и речь перед студентами — перевод с английского Виктора Куллэ), которые были написаны, что называется, «по поводу» — к приезду Ахмадулиной в США в 1977 году и перед выступлением в Амхерст- колледже десять лет спустя, в 1987.

Но прежде мы предлагаем вниманию читателей лучшие поэтические строки юбиляра.

***

Белла АХМАДУЛИНА

ПОЕЗДКА В ГОРОД

Борису МЕССЕРЕРУ

Я собиралась в город ехать,
но все вперялись глаз и лоб в окно,
где увяданья ветхость
само сюжет и переплет.

О чем шуршит интрига
блеска?

Каким обречь ее словам?
На пальцы пав пыльцой
обреза
что держит взаперти сафьян?

Мне в город надобно, —
но втуне,
за краем книги золотым,
вникаю в лиственной латуни
непостижимую латынь.

Окна усидчивый читатель,
слежу вокабул письмена,
но сердца брат и обитатель
торопит и зовет меня.

Там — дом-артист
нескладно статен
и переулков приворот
издревле славит Хлеб и Скатерть
по усмотренью Поваров.

Возлюблен мной и
зарифмован,
знать резвость грубую ленив,
союз мольберта
с граммофоном
надменно непоколебим.

При нем крамольно чистых
пиршеств
не по усам струился мед…
…Сад сам себя творит
и пишет,
извне отринув натюрморт.

Сочтет ли сад природой
мертвой,
снаружи заглянув в стекло,
собранье рухляди аморфной
и нерадивое стило?

Поеду, право. Пушкин милый,
все Ты, все жар Твоих чернил!
Опять красу поры унылой
ты самовластно учинил.

Пока никчемному поселку
даруешь злато и багрец,
что к Твоему добавит слову
тетради узник и беглец?

Вот разве что: у нас в селенье,
хоть улицы весьма важней,
проулок имени Сирени
перечит именам вождей.

Мы — из Мичуринца,
где листья
в дым обращает садовод.
Нам Переделкино —
столица.
Там — ярче и хмельней народ.

О недороде огорода
пекутся честные сердца.
Мне не страшна запретность
входа:
собачья стража — мне сестра.

За это прозвищем «не наши»
я не была уязвлена.
Сметливо-кротко,
не однажды,
я в их владения звана.

День осени не сродствен злобе.
Вотще охоч до перемен
рожденный в городе Козлове
таинственный эксперимент.

Люблю: с оградою бодаясь,
привет козы меня узнал.
Ба! я же в город собиралась!
Придвинься, Киевский вокзал!

Ни с места он… Строптив
и бурен
талант козы — коз помню всех.
Как пахнет яблоком!
Как Бунин
«прелестную козу» воспел.

Но я — на станцию, я — мимо
угодий, пасек, погребов.
Жаль, электричка отменима, что вольной ей до Поваров?

Парижский поезд
мимолетный,
гнушаясь мною, здраво прав,
оставшись россыпью мелодий
в уме, воспомнившем Пиаф.

Что ум еще в себе имеет?
Я в город ехать собралась.
С пейзажа, что уже темнеет,
мой натюрморт
не сводит глаз.

Сосед мой, он отторгнут мною.
Я саду льщу, я к саду льну.
Скользит октябрь, гоним
зимою,
румяный, по младому льду.

Опомнилась руки повадка.
Зрачок устал в дозоре лба.
Та, что должна быть
глуповата,
пусть будет, если не глупа.

Луны усилилось значенье
в окне, в окраине угла.
Ловлю луча пересеченье
со струйкой дыма и ума,

пославшего из недр затылка
благожелательный пунктир.
Растратчик: детская копилка
-все получил, за что платил.

Спит садовод. Корпит
ботаник,
влеком Сиреневым Вождем.
А сердца брат и обитатель
взглянул в окно и в дверь
вошел.

Душа — надземно, над-оконно —
примерилась пребыть
не здесь,
отведав воли и покоя,
чья сумма — счастие и есть.

Ночь на 27 октября 1996 года

* * *

Фазилю ИСКАНДЕРУ

Согласьем разных одиночеств
составлен дружества уклад.
И славно, и не надо новшеств
новей, чем сад и листопад.

Цветет и зябнет увяданье.
Деревьев прибылен урон.
На с Кем-то тайное свиданье
опять мой весь октябрь уйдет.

Его присутствие в природе
наглядней смыслов и примет.
Я на балконе — на перроне
разлуки с Днем: отбыл,
померк.

День девятнадцатый,
октябрьский,
печально щедрый добродей,
отличен силой и окраской
от всех, ему не равных, дней.

Припек остуды: роза блекнет.
Балкона ледовит причал.
Прощайте, Пущин,
Кюхельбекер, прекрасный Дельвиг мой,
прощай!

И Ты… Но нет, так страшно —
близок
ко мне Ты прежде не бывал.
Смеется надо мною призрак: подкравшийся Тверской
бульвар.

Там дома двадцать пятый
нумер
меня тоскою донимал:
зловеще бледен, ярко нуден,
двояк и дик, как диамат.

Издевка моего лицея
пошла мне впрок, все —
не беда
когда бы девочка Лизетта
со мной так схожа не была

Я с дальнозоркого балкона ,
смотрю с усталой высоты
в уроки времени былого,
чья давность — старее, чем Ты.

Жива в плечах прямая
сажень:
к ним многолетье снизошло.
Твоим ровесником оставшись,
была б истрачена на что?

На всплески рук, на блестки
сцены,
на луч и лики мне в лицо,
на вздор неодолимой схемы…
Коль это — все, зачем мне все?

Но было, было: буря с мглою,
с румяною зарей восток,
цветок, преподносимый мною
стихотворению «Цветок»,

хребет, подверженный ознобу,
когда в иных мирах гулял
меж теменем и меж звездою
прозрачный перпендикуляр.

Вот он — исторгнут из жаровен
подвижных полушарий двух,
как бы спасаемый жонглером
почти предмет: искомый звук.

Иль так: рассчитан точным
зодчим
отпор ветрам и ветеркам,
и поведенья позвоночник
блюсти обязан вертикаль.

Но можно в честь Пизанской
башни, чьим креном мучим род
людской, клониться к пятистопной
блажи ночь напролет и
день-деньской.
Ночь совладает с днем
коротким.

Вдруг, насылая гнев и гнет,
потемки, где сокрыт католик,
крестом пометил гугенот?

Лиловым сумраком аббатства
прикинулся наш двор на миг.
Сомкнулись жадные объятья
раздумья вкруг друзей моих.

Для совершенства дня
благого,
покуда свет не оскудел,
надземней моего балкона
внизу проходит Искандер.

Фазиля детский смех
восславить
успеть бы! День, повремени.
И нечего к строке добавить:
«Бог помочь вам, друзья мои!»

Весь мой октябрь иссякнет
скоро, часы, с их здравомысльем
споря,
на час назад перевели.
Ты, одинокий вождь простора,
бульвара во главе Тверского,
и в Парке, с томиком Парни
прости быстротекучесть
слова,
прерви медлительность
экспромта,
спать благосклонно повели…

27 октября 1996 года

19 ОКТЯБРЯ 1996 ГОДА

Осенний день, особый день
-былого дня неточный слепок.
Разор дерев, раздор людей
так ярки, словно напоследок.

Опальный Пасынок аллей, на площадь сосланный
Страстною, —
суров. Вблизи — младой атлет
вкушает вывеску съестную.

Живая проголодь права.
Книгочий изнурен тоскою.
Я неприкаянно брела,
бульвару подчинясь
Тверскому.

Гостинцем выпечки летел
лист, павший с клена,
с жара-пыла.
Не восхвалить ли мой Лицей?
В нем столько молодости
было!

Останется сей храм наук,
наполненный гурьбой
задорной, из страшных Герценовских
мук
последнею и смехотворной.

Здесь неокрепшие умы
такой воспитывал Куницын,
что пасмурный румянец мглы
льнул метой оспы
к юным лицам.

Предсмертный огнь окна
светил,
и Переделкинский изгнанник
простил ученикам своим
измены роковой экзамен.

Где мальчик,
чей триумф-провал
услужливо в погибель вырос?
Такую подлость затевал,
а малости вина — не вынес.

Совпали мы во дне земном,
одной питаемые кашей,
одним пытаемые злом,
чье лакомство снесет
не каждый.

Поверженный в забытый прах,
Сибири свежий уроженец,
ты простодушной жертвой пал
чужих веленьиц и решеньиц.

Прости меня, за то прости
что уцелела я невольно,
что я весьма или почти жива
и пред тобой виновна.

Наставник вздоров и забав
-ухмылка пасти нездоровой,
чьему железу — по зубам
нетвердый твой орех кедровый.

Нас нянчили надзор и сыск,
и в том я праведно виновна,
что, восприняв ученья смысл,
я упаслась от гувернера.

Заблудший недоученик,
я, самодельно и вслепую,
во лбу желала учинить
пядь своедумную седьмую.

За это в близкий час ночной
перо поддает странице,
как грустно был проведан
мной
страдалец, погребенный
в Ницце.

19 октября 1996

(Посещено: в целом 89 раз, сегодня 1 раз)