Искусство словесного искуса


Автор: ГЛЕБ ШУЛЬПЯКОВ

ПЕРВЫЙ полноценный перевод «Ады» в кропотливом исполнении Сергея Ильина появился недавно и стал, надо полагать, вторым после русского «Улисса» примером вдохновенного труда переводчика, прожившего с романом, по собственному признанию, восемь лет, тщательно отыскивая параллели многомерным набоковским пассажам в потускневшем было языке современных толмачей.

Ильин называет роман «Ада, или Радости страсти» (против подстрочника «Ада, или Страсть»); удлиняя заглавие на одно слово, он возвращает раскатистую аллитерацию и двустопный фрагмент дактиля, бывший в английском оригинале В. В. Пример этот весьма показателен для переводчика и может послужить принципиальным образцом определения манеры его работы с текстом. Самым изысканным комплиментом, в свою очередь, станет ощущение читателя, что роман — как и в случае с «Лолитой» — переведен самим автором, сиречь — Набоковым. И — наконец в нашем случае этот перевод, обретший благодаря немалым усилиям и высокому профессионализму московского издательства «Декоративное искусство» полиграфическую плоть, будет поводом к разговору об «Аде».

Почитая «Аду» вершиной творчества Набокова (равновеликой «Дару» В. Сирина), нельзя не вспомнить ее литературных предшественников- повитух, не без помощи которых лексический и сюжетный «многопалубник» романа вышел в открытое море. На наш схематичный взгляд, это господа Джойс и Пруст («поиграв. в petit Proust, он переходит к grand Joyce», как мельком замечает Ада, героиня, Вану, герою). Словесной виртуозностью В. В. следует в русле «Поминок по Финнегану», сплавляя, расщепляя и препарируя слова двух-трех языков в изысканно-скабрезных «страстных» каламбурах. Родительница героя, Вана, — Аква — отсылает, возможно, к одному из лучших эпизодов «Поминок» — «Анна Ливия»: из ее женского полубезумного бормотания и наговоров рождается, как из случайной россыпи букв, весь роман (за ней, «с трудом поднявшись с колен», взыскуя опоры, тянется «моллиблюм» из «Улисса»). Тень Пруста в свою очередь проходит по всем светским раутам и пикникам, с благодатной бесцельностью описанных у В. В., а также по весьма туманным рассуждениям Вана о смысле и сущности Времени. Тень Пруста смешивает разноцветные стекла в декоративный витраж, тканый гобелен текста, визуальный образ которого выполнен (не без помощи Густава Климта) оформителем нынешней «Ады». Прибавьте ко всему вышесказанному «внутренний монолог», равно обязанный и Джойсу, и Прусту, и третьему — «Левке Толстому», — и вы прочтете блестящий стилистический сплав за подписью «В. В. Набоков».

И чудовищно ошибетесь, ибо прелесть «Ады» — в ее литературной огранке, где мэтры XX века лишь прозрачные грани, на стыке которых солнечный луч рождает чисто набоковский промельк и проблеск. Прихоть В. В. делает из фабулы романа киношную драму «любви-измены-разлуки-любви» его главных героев — Ады и Вана — в усйдебных-городских-планетарных декорациях, под флером флоры и фауны (Ada — род диких орхидей) и сенью навязчивых снов (Ван — психиатр). Действие, которого в романе столь же много, как и описаний, происходит на Антитерре: условно-игровой местности, географические, исторические и литературные вехи которой напоминают нашу действительность (С.Т. Алин, Эстотия, Татария, Осберх, доктор Мертваго, Д’Онской и т.д.). Фабула растянута почти на девяносто лет и представляет краткий курс истории старинного рода в изгнании и вечных любовников: лжекузенов, брата и сестры Ады и Вана, опалимых преступной опаловой страстью, которую проносят сквозь пятьсот страниц текста и почти век истории, переплетаясь в объятиях на полустанках глав романа — в усадьбах, виллах, отелях, седанах, садах и саунах. Хроническая хронология поступательного движения времени — как и банальный сюжет — компенсирована великолепием выделки текста и бисерной россыпью аллюзий и скрытых цитат. Только они — и неизменная страсть — противостоят времени, а стало быть — смерти.

Прелесть «Ады» — в ее волшебной подернутости пеленой сна, когда и память, и путаница-Психея одинаково забывчивы и рассеянны; это по их недосмотру путаются имена, названия и страны, мысли и книги; но именно благодаря им все еще ярки цвета и лучи света. Прелесть «Ады» — в увеличенной диафрагме внутреннего зрения неторопливого рассказчика, сквозь которую страницы заливает солнечный свет. Оттого и скатерти в усадьбе «Ардис» отчаянно-белы и ломки, хрусталь обморочно-прозрачен, а сквозь ультрамарин виноградины различимы точечки косточек. Оттого страсть не знает условностей места и времени и толкает навстречу друг другу Вана четырнадцати и Аду двенадцати лет: чтобы потом, разлучив их, как в сказке, полвека спустя свести снова.

«Ада» — как и «Дар» — это роман со счастливым концом. Но сюжетный нюанс и того и другого — в том, что главным героем становится в конечном итоге не персонаж в действии, а литература. Применительно к «Дару» существует аналогичное высказывание самого В. В. Но «героичность» литературы в контексте «Дара» — это одержимость ею Годунова-Чердынцева; его, если угодно, литературная страсть. Литература «героична», поскольку о ней чаще всего говорят — или подразумевают. Не то — в зеркальной «Дару» «Аде»: в ее сюжетной канве литература вторична (мы не будем слишком серьезны к опусам Вана. В конце концов его дело — услады Ады), но именно литературность письма, искусство словесного искуса становятся строительным материалом романа. «Ада» — вослед «Лолите» — это следующая ступень набоковского «романа с языком». И нежность, и страсть, и, возможно, нечистоплотные оттенки похоти опосредованы языком настолько, что самые «физиологические» из мизансцен остаются волшебными и искусственными — в высшем смысле этого слова.

Менее чем когда-либо заботит Набокова условность фигуры рассказчика. Он беспардонно встревает в «наш раскидистый роман», и мы уже не замечаем, где повествование Вана (так как «Ада» — фактически «памятные» заметки девяностолетнего героя), где приписки, сделанные рукой его возлюбленной Ады, где комментарий дотошного издателя, а где нос и пенсне лукавого автора. Завершают маскарад ироничные комментарии к «Аде», составленные неким «Вивиан Дамор-Блок», оказавшимся ходячей анаграммой имени «Владимир Набоков».

Сновидческая смазанность мысли и слишком отчетливые, укрупненные памятью детали наполнят роман, и орфография сновидений становится его орфографией в осеннюю пору жизни героев — и автора. Но, приближаясь к смерти, они по-прежнему завороженно повторяют на всех языках: I love you, je vous aime, yellow blue Vass, я люблю вас — поскольку смерть есть только еще одно подтверждение существования; а значит, и страсти.

В. В. Набоков: «Умираю, следовательно, существую».