Пьеса Назыма Хикмета «Быть или не быть?» была написана в 1956 году в один присест, под впечатлением от выстрела Александра Александровича Фадеева в себя. Непредсказуемое событие это, равно, как и сложная судьба Фадеева, уже никогда не отпустят Назыма Хикмета, и он, вопреки своей творческой практике, до конца дней не остановит работы над вариантами сразу запрещенной пьесы. Правда, позднее в числе пяти, отобранных автором, она будет напечатана в Чехословакии (1960), войдет в его итальянское Собрание сочинений (1961), отмеченное, как бестселлер, пурпурной лентой.
НАЗЫМ ХИКМЕТ:
Я ЧАСТО ДУМАЮ О СМЕРТИ ФАДЕЕВА…
Вера Тулякова-Хикмет. Фрагменты воспоминаний.
Пьеса Назыма Хикмета «Быть или не быть?», написанная в 1956 году, впервые была опубликована в журнале «Театр» в 1988 году.
Пьеса Назыма Хикмета «Быть или не быть?» была написана в 1956 году в один присест, под впечатлением от выстрела Александра Александровича Фадеева в себя. Непредсказуемое событие это, равно, как и сложная судьба Фадеева, уже никогда не отпустят Назыма Хикмета, и он, вопреки своей творческой практике, до конца дней не остановит работы над вариантами сразу запрещенной пьесы. Правда, позднее в числе пяти, отобранных автором, она будет напечатана в Чехословакии (1960), войдет в его итальянское Собрание сочинений (1961), отмеченное, как бестселлер, пурпурной лентой.
Назым Хикмет: «Я часто думаю о смерти Фадеева…» Более шести последних лет своей жизни Назым Хикмет будет вести внутренний диалог с Александром Александровичем, все больше проникая в роковую повседневность эпохи сталинщины, жертвой которой стал, по его мнению, «от природы чистый, талантливый и очень коммунистический писатель».
Не приходится удивляться, что конфликт пьесы представляет собой перифраз художественно осмысленных взаимоотношений Фадеева и Сталина.
Назым и Фадеев обнялись раньше, чем познакомились. Случилось это 29 июня 1951 года на Внуковском аэродроме, у самолета, из которого вышел турецкий поэт, вырвавшийся из тюрьмы и приехавший навсегда жить к нам в Москву. В город, где в романтические 20-е годы прошла его университетская молодость, где он стал профессиональным поэтом и начинающим драматургом. Фотография первой встречи с Фадеевым всегда лежала под стеклом на письменном столе поэта.
С тех пор Назым и Фадеев встречались часто. Мест пересечения было много: Союз писателей, общая работа в бюро Всемирного Совета мира, наконец, соседство в Переделкино и даже пребывание в подмосковном санатории «Барвиха». И как результат дружеской приязни — творческий интерес, обмен произведениями.
Назыма потрясла жертвенная борьба и мученическая смерть юных героев романа «Молодая гвардия». Об этих замечательных ребятах он будет с болью говорить в студенческих, рабочих, молодежных аудиториях: в Москве, в Софии, в Неаполе, в Гаване. Фадеев доскажет ему жизненную историю своих героев, познакомит с матерью Олега Кошевого. А позже попросит прочесть «Разгром». Вот по нему-то Назым и представит себе его сильный писательский дар. Наряду с хрониками Пушкина, «Капитанской дочкой», подшивками газеты «Правда» двадцатых лет и турецкими материалами, он вернется к повести молодого Фадеева еще раз, в 1961 году, перед работой над своим последним детищем — романом «Романтика».
В 1953 году у Назыма Хикмета — первая премьера: В. Дудин в театре имени Маяковского поставил его «Легенду о любви». На один из первых спектаклей «Легенды» Назым приглашает Фадеева, рассчитывает на его печатный отзыв. Александр Александрович читает пьесу и приходит в театр с желанием писать, сидит в зале рядом с Назымом, но после спектакля уходит, минуя автора. Через две недели Назым получает от него письмо:
«Ноябрь 1953 г.
Дорогой друг!
От всего сердца поздравляю Вас с октябрьским праздником. Я знаю, что Вы чувствуете его как свой праздник. И не только потому, что Вы чудесный турецкий коммунист, а и потому, что целые годы жизни Вашей — и в молодости и теперь, в зрелые годы,— связаны с нашей страной. Вы так хорошо ее знаете и любите. С какой-то особенно трогательной силой я почувствовал это, прочитав Ваши заметки «Грани алмаза». {}
Заодно уж скажу Вам, почему мне не хотелось писать о спектакле Московского театра драмы. Такая великолепная, поэтическая «Легенда о любви» заслуживала лучшей постановки. Своеобразная форма «Легенды» не только не требовала от постановщика погони за внешним, а наоборот — именно через нее, эту форму, надо было выразить то человеческое, полное страстей, дерзаний, лирического вдохновения, что составляет душу «Легенды». На театре же хороши только отдельные эпизоды и хороши только молодые влюбленные — хороши именно своей молодостью и только там, где они влюблены. Там же, где Фархад становится символом мощи народной, молодой актер ничего уже не может поделать. Конечно, и театр талантлив, а Вы и тем более талантливы, и спектакль будет иметь успех. Но я совсем иначе вижу «Легенду о любви» на сцене… {}
Еще раз поздравляю и приветствую Вас, желаю Вам преодоления всех недугов на страх врагам, и крепко жму Вашу руку.
Ал. Фадеев».
Фадеев, будучи генеральным секретарем Союза писателей СССР, незаметно опекал Назыма Хикмета, помогал ему обустроиться в Москве, способствовал изданию книг, понимая, как важна для поэта-эмигранта творческая и финансовая независимость. Кстати, по ceму поводу состоялся у них однажды нервный и трудный разговор.
Спустя некоторое время после побега, придя в себя и начав потихоньку вникать в московскую действительность, Назым поинтересовался у своей домоправительницы тети Паши, приданной ему вместе с квартирой, сколько стоит весь этот комфорт: «ЗИМ» с шофером, она, тетя Паша, и немалый продовольственный паек, рассчитанный на семью человек в пять. Уверенный, что деньги на обслуживание вычитают из его гонораров, он беспокоился, надолго ли их хватит и, может быть, пора начать жить скромнее. И вот тут тетя Паша, прошедшая большую школу в домах государственных чиновников, объяснила не без гордости, что беспокоиться ему — гостю ЦК — не о чем: ей и шоферу платит ведомство, «ЗИМ» — государственный, стало быть, даровой, а еда? Так что о ней это же «кремлевка» с громадной скидкой. По ее словам, этот паек товарищ Сталин дает только самым главным своим помощникам.
Потрясенный Назым кинулся в Союз писателей к Фадееву, спросить, правда ли, что его сделали иждивенцем рабочего класса?! Он искренне не понимал, почему трудящиеся должны его содержать и доплачивать за его кормежку? Как могли советские коммунисты так унизить его, ведь даже в тюрьме он зарабатывал хлеб горбом! Он кричал, что хочет бить человека, которым опозорил!
Фадеев пытался его успокоить, просил не усматривать в ситуации радушного гостеприимства ничего, кроме уважения и любви советского народа к большому другу нашей страны.
— А Вас, брат, товарищ Сталин тоже наградил пайком? — спросил в упор Назым. — И Симонова?!
И Назым рванул в ЦК. И вот тут Фадеев за него, видно, испугался как следует, догнал у дверей встревоженный, заклинал в ЦК не ездить и ничего из заведенного уклада пока не менять. От волнения у него вырвалась фраза: «Вам этого никогда не простят!»
Фразу Назым запомнил, а на Старую площадь поехал незамедлительно. И в резкой, категорической форме отказался от оскорбительных дотаций и привилегий. Назым говорил, что после этой истории он почувствовал к себе в верхах иное отношение. Великодушие партийных чиновников сменилось прогрессирующей подозрительностью. Фадеев знал, что говорил. Не простили.
Но, может быть, главнее всего в отношении Фадеева к Назыму было то, о чем Назым догадался задним числом, размышляя над характером Александра Александровича. Однажды он вдруг ясно понял, что в начале 50-х Фадеев элементарно страховал его жизнь! Он, конечно, видел, что свободолюбивый турок, замешанный на атмосфере первых лет советской республики, отсидевший за идеалы мировой революции семнадцать лет в тюрьме, не ощущает всей опасности, таившейся и для него в сталинской Москве. Иначе разве он рискнул бы обсуждать на первом же банкете, устроенном интеллигенцией столицы в его честь, вопросы культа СталинаНазым Хикмет: «Я часто думаю о смерти Фадеева…» в спектаклях, вынудившие гостей бежать без оглядки из-за стола.
— Как может коммунист позволять сравнивать себя с солнцем? — недоумевал он. — Ведь помимо всего прочего это еще очень плохой вкус!
В первые месяцы Назым громогласно допытывался на встречах с читателями, куда подевались многие друзья его молодости?! Почему они все вдруг заболели и уехали из Москвы?! Он хочет увидеть Мейерхольда,— говорят, он болен и живет высоко в горах. Попросил встретиться с режиссером Николаем Экком — в горах. С товарищами из Коминтерна — в горах. С Зощенко — тяжело болен, врачи к нему не пускают… С этими и многими другими вопросами Назым поначалу обращался к Фадееву и Симонову как руководителям СП.
От Фадеева Назым Хикмет впервые услышал такие бранные слова, как «враги народа», «чуждые элементы», «лженоватор», «липа», «индивидуализм», а в конце жизни — «инженер человеческих душ».
Он видел Фадеева разным: веселым, хохочущим, больным, железным. Видел, как Фадеев опасно закипал, самовозгорался либо от великой ненависти, либо от величайшего презрения. {}
В начале 50-х годов Фадеев буквально выпихивал Назыма Хикмета из Москвы в длительные поездки: в Китай, в другие социалистические страны, в Вену, в Стокгольм, в Хельсинки… «Уезжайте, Назым, уезжайте, поглядите на мир, там много интересного и климат мягче, да и друзья Вас ждут. И не торопитесь, не торопитесь назад».
В те времена настойчивые рекомендации Фадеева озадачивали Назыма, ощущаемая подозрительность аппарата чиновников рождала настороженность, товарищеская забота подчас злила, воспринималась как принуждение и посягательство на свободу. И только когда Фадеева не стало, Назым вдруг понял: этот суровый, властный, бескомпромиссный человек просто любил его.
«Чудак». Сцена из спектакля Театра им. Ермоловой (Москва, 1956). А в 1955-м Назым Хикмет пригласил Фадеева на третью московскую премьеру, на спектакль «Чудак», поставленный Виктором Комиссаржевским в Театре имени М. Н. Ермоловой. Он уже не слишком надеялся на его положительное отношение. На этот раз Фадеев не сбежал, пьеса и спектакль ему по-настоящему понравились, особенно воодушевило мастерское исполнение Якута, создавшего сильный, благородный характер. Он подробно обсудил с Назымом спектакль и провидчески предсказал пьесе долгую сценическую жизнь.
Тяга Назыма к профессионалам, людям дела, образованным, пытливым — общеизвестна. Фадеев виделся ему человеком, глубоко преданным литературе. Убеждали в этом не статьи и доклады, а скромные проявления неожиданных поэтических привязанностей. {}
Собираясь работать над последним вариантом пьесы «Быть или не быть?» в конце 1962 года с Юрием Александровичем Завадским, Назым Хикмет «подключал» его к своему сюжету разными воспоминаниями о Фадееве. Юрий Александрович просил меня записывать для него рассказы Назыма, чтобы потом воспользоваться ими при постановке. Так, в записях, сохранился, например, вот такой эпизод:
— Однажды,— рассказывал Назым,— на прогулке в санатории «Барвиха», мы беседовали втроем: Фадеев, митрополит Николай Крутицкий и Коломенский и я.Назым Хикмет: «Я часто думаю о смерти Фадеева…» Митрополит был на редкость образованным человеком, и я его очень уважал, много раз потом с ним встречался. У него были безупречные манеры и точная образная речь. Он соединил в себе знание византийской, эллинской и русской культур. Вообще хорошо знал литературу, в том числе и современную. Наш разговор с трагедий Шекспира как-то повернулся к роману «Молодая гвардия», и митрополит дал ему самую высокую, с точки зрения нравственности, оценку. Он сказал, что герои романа Фадеева не отказались от ноши, от избранного пути, от той тяжести мира, которая на них была возложена. Николай Крутицкий с помощью Библии доказывал нам, что любая трагедия— это синтез личного движения человека и движения всего мира к совершенству. В этом вопросе мы были с ним полностью согласны. Но потом в связи с чем-то он сказал: — А самый страшный грех — это отчаяние.
— Но человек — не бог,— возразил Фадеев. — Куда ему уйти от слабости, от грехов?..
— Да. Праведность не в том, чтобы не грешить, а в том, чтобы раскаяться! Осознать ошибку. Искупить, исправить ее,— убеждал митрополит.
Он сослался на пример из Евангелия, когда апостол Петр проявил страшную слабость и трижды в одну ночь отрекался от своего учителя Христа, но затем испрашивал прощения и был прощен.
— А Иуда? — негодовал митрополит. — Человек три с половиной года прошел рядом с Богом и так ничего и не понял! Предав Христа, он не раскаялся, а впал в отчаяние и… удавился!
— А нет ли в Библиии истории, где в образе сиятельного владыки всесильный, насмешливый дьявол? А легковерный дурак, открыв рот… А-а-а, что там теперь… — И после паузы Фадеев спросил у митрополита:
— Потому-то самоубийц не хоронили духовным чином, в церковной ограде? Если человек отчаялся, наложил на себя руки, значит — безбожник?!
— Да. Они уже не были верующими, и погребение в церковных приделах было совершенно бессмысленно, — ответил митрополит.
Фадеев спорил, доказывал, что Человек свободен перед миром и собой. В конце концов Человек имеет право сам сбросить свой крест, если жить невыносимо тяжело, если исчерпаны душевные ресурсы. Говорил об уставшем Пушкине, подставившем грудь пуле, о Маяковском. А митрополит ровным голосом интеллигентного пастыря, мягко, но непреклонно убеждал его, что самоубийство — это слабость от временного отчаяния, от проходящей безнадежности.
— Человек должен нести свой крест до конца, — настаивал он,— как это доказали ваши прекрасные дети в романе…
— Нет! — горячился Фадеев. — Рождены мои дети были совсем для другой жизни, и я знаю, для какой, а расплачиваться им пришлось и за любовь к Родине и за чужие преступления!
— Поверьте, что есть определенный план божий для мира и для каждой души, — увещевал митрополит. Для каждого человека он заканчивается катарсисом, разве вы этого не замечали? А у нас с вами есть другое — познание себя. Вы же все это написали в своей хорошей книге, Александр Александрович.
— Я — неисправимый безбожник, дорогой митрополит, с меня взятки гладки, — рассмеялся Фадеев.
— Поскольку я молча слушал их спор, — продолжал рассказывать Назым,— они меня в конце концов спросили, что я обо всем этом думаю. Мне было очень интересно их слушать, потому что я лучше всего знаю две книги — Коран и Библию. Это единственные книги, которые у нас в турецкой тюрьме разрешают читать арестантам. Сидел я долго, так что хорошенько их изучил. Я им сказал, что Библию я прочел как коммунист и у меня на один из ее удивительных сюжетов написана пьеса «Иосиф Прекрасный». Эту пьесу я сам считаю большой удачей, хотя ее здесь из-за имени героя и из-за ассоциаций со Сталиным играть не дали. С этим понятно. Я, как и товарищ Фадеев, верю только в Человека. А Человек рождается, чтобы жить. Всю жизнь меня хотели убить, повесить, отравить. Инфаркт у меня случился, но я всегда безумно хотел жить и жив сегодня только благодаря моему желанию. Поэтому вопрос — быть или не быть? — для меня не теоретический, не религиозный. Короче говоря, я против самоубийства без всяких исключений для Маяковского или Есенина.
Помнится, Фадеев остальной путь до санатория молчал. А митрополит еще некоторое время без всякой заскорузлости и назидательности, опираясь в том числе и на мою «Легенду о любви» (чем мне немножко польстил, конечно), разъяснял и разъяснял, видно, что-то почувствовав тогда в воздухе, насколько страшен грех отчаяния, насколько велико милосердие и как сложна жизнь. А жить Фадееву оставалось тогда совсем мало. {}
Твардовский рассказывал, как увидел Фадеева едва ли не в последний раз, за несколько дней до смерти, в подмосковном санатории имени Горького, неподалеку от Чкаловской, где он той весной отдыхал. Фадеев многим помогал. Он привез туда на лечение какую-то молодую женщину из Краснодона, очень больную; с путевкой у возникли сложности, и он сильно за нее там хлопотал. Уехал, только убедившись, что сделал для человека все, что считал необходимым.
На другой день после встречи с Фадеевым — 13 мая — Назым взялся читать статью Самеда Вургуна, полученную накануне. Называлась она «Права поэта» и была напечатана в «Литературной газете», в № 56 от 12 мая 1953 года.{}
Я не знаю, когда Назым Хикмет дочитал и отметил для себя финал этой статьи — чтение было прервано телефонным звонком. Назыму прокричали, что с Фадеевым случилось несчастье, и просили срочно прислать врача, который жил у него на даче.
Через несколько минут Назым вбежал на второй этаж дачи, где лежал мертвый Фадеев. Он увидел пистолет, пробитую пулей подушечку-думочку, через которую тот стрелялся, видимо, желая приглушить звук, и два конверта, приметно белевших возле изголовья. Два последних письма. Одно было адресовано в ЦК, другое — жене. Еще Назым запомнил, как его поразили открытые глаза на мертвом лице. И он, сообразно восточной традиции, попросил женщину простого вида закрыть несчастного материей, а она ответила: «Не надо, может, еще задышит…»
О содержании письма в ЦК Назым узнал через несколько лет от В. Н. Ажаева, который, если мне не изменяет память, входил в комиссию по похоронам А. А. Фадеева. Он рассказывал, как был приглашен в те дни в ЦК, где его ознакомили с посмертным письмом Александра Александровича. Разговор о письме происходил в доме В. Г. Комиссаржевского, с которым Ажаев в то время был связан каким-то делом. Письмо он пересказывал близко к тексту, создавалось ощущение, что он его помнил наизусть.
В этом письме Фадеев объяснял Центральному Комитету причину своего ухода из жизни. Помню, что на слух письмо было коротким, может быть, чуть больше одной страницы, состояло как бы из трех частей и было написано с предельной искренностью и болью глубоко совестливого и исстрадавшегося человека. В нем Фадеев характеризовал свое отношение к Сталину, основанное на абсолютной вере в его непогрешимую мудрость. Конечно, я передаю только суть услышанного от Ажаева около тридцати лет назад, пересказ письма, к сожалению, записан не был. Дальше о том, каким чудовищным откровением был для него XX съезд, когда он понял, что он, всегда считавший себя честным человеком, пусть вслепую, поучаствовал в преступлениях и ответствен за гибель и судьбы многих писателей.
И, наконец, последнее — искупление вины. Для этого есть два пути: первый — начать жизнь сначала и своими поступками вернуть уважение товарищей, а второй — расплатиться за все, к чему причастен, своей жизнью. Первый путь требует огромных душевных и физических сил, а у него их нет. Поэтому он выбирает второй.
Смерть Фадеева, ее разгадка, работа над пьесой и связанное с нею постижение реалий жизни, обострили отношение Назыма Хикмета не только к определенным политическим событиям, но и к отдельным людям. Назову здесь лишь одно имя — Константина Симонова, с которым Назым по приезде в Советский Союз крепко подружился, но в 1957 году их отношения по инициативе Назыма прекратились. Поводов для разлада было много, дело не в них, а в отношении к главному политическому вопросу времени — к Сталину и сталинщине.
Чтобы сейчас не входить во всю полноту столь обширной темы, скажу сразу, что к Сталину Назым Хикмет относился, на основании всего, что знал, а знал и до и после XX съезда много, и относился к нему крайне враждебно. Считал Сталина кровавым тираном фашистского толка, нанесшим тяжелейший удар делу Ленина и всему мировому революционному и рабочему движению. {}
В марте 1953 года Назым лежал в подмосковном санатории «Барвиха» с инфарктом. Болезнь и смерть Сталина, которую переживала страна, от Назыма тщательно скрывали, боясь, что трагическое известие убьет его. Но дни шли, и врачи, опасаясь какой-нибудь случайности, стали настаивать на том, чтобы при медицинской страховке Назыму Хикмету все-таки сообщили о случившемся. Эта миссия была возложена на Симонова.
Первой реакцией Назыма — был ужас, оцепенение. Несколько минут он не мог говорить. На глазах у обоих были слезы. И вдруг Симонов, в полном смятении чувств, сказал:
— Как же мы теперь будем жить? Ведь он даже думал вместо нас!
— Что?! — переспросил Назым.
— Он думал за нас!
И вдруг Назым засмеялся… Сначала тихо, потом громче и громче.
Симонов решил, что началась истерика, страшно перепугался, кинулся за дверь, где со шприцами наготове стояли врачи и сестры. Когда они все столпились над Назымом, он пытался им объяснить, что с ним все в порядке, что теперь мы все будем думать сами! Сами! Сами!
«Я уважаю товарища Сталина, но думать человек должен сам!» — кричал он, отпихивая шприцы. {}
Когда Назыма Хикмета спрашивали, почему он, поэт, пишет пьесы, он отшучивался и отвечал: «Для денег. А деньги мне нужны, чтобы снова писать пьесы, потому что театр — инфекционная болезнь. Переболевший ею однажды навсегда отдает ему свое сердце». Но в его пьесах выплескивалось наружу то, что по разным причинам не находило места в стихах. За период жизни в Москве (1951—1963) Назым Хикмет написал шестнадцать пьес и лишь меньше половины из них получили разрешение на постановку при жизни. «Быть или не быть?», «Корова», «Мольер-59» — не поставлены до сих пор. О том, чего эти запреты стоили автору, можно судить по письму-мольбе, обращенному к молодому в те годы режиссеру Борису Эрину, любившему Назыма и успешно ставившему его пьесы:
«Дорогой друг! Мне кажется, что, если Вы заново поинтересуетесь моей пьесой «Быть или не быть?», и если я, согласно Вашим пожеланиям, мог бы внести соответствующие доработки, то мне кажется, что при нашей совместной работе мы бы сделали еще один шаг вперед. Я пишу это потому, что на днях, прочитав заново эту пьесу, пришел к такому выводу и думаю, что Вы смогли бы ее поставить по-настоящему. С этой целью я посылаю Вам бандеролью пьесу. Назым Хикмет. 21.8.58. Москва».
До конца дней болела рана от огорчения, вызванного грубым закрытием спектакля в Театре сатиры, вставленного по одной из самых острых и принципиальных его пьес «А был ли Иван Иванович?» (1955). В дни премьеры автор находился за рубежом, на заседании бюро Всемирного Совета мира, вернулся в Москву и узнал, что часть сыгранных в его отсутствие спектаклей проходили ли не с нарядами конной милиции. Народ хотел смотреть пьесу, направленную против культа власти и бюрократии. Не очень-то заботясь о достоинстве и правдоподобии формулировки, чиновники из Министерства туры объяснили Назыму Хикмету, что спектакль они закрыли по причине пожароопасных декораций…
Пьеса «Быть или не быть?» была написана вслед за «Иваном Ивановичем» и в большой степени является продолжением разговора на мучившую автора тему.
Третьей, завершающей трилогию, стала горько комедийная «Корова». Ее сюжет Назым заимствовал из известного анекдота, который очень любил, — о бедном еврее, купившем козу. С помощью этой народной притчи он рассказал, до какой нищеты довел сталинский режим обыкновенных горожан.
Через всю жизнь пронес Назым Хикмет любовь к московским театрам 20-х годов, вершиной которых для на всю жизнь остался Мейерхольд. Поэт его искал, о нем писал, ему стремился следовать. Вот почему его пьесы как бы восстанавливают традицию, варварски оборванную временем. Приехав к нам в Москву и не найдя того театра, который он много лет мечтал увидеть, Назым Хикмет посредством своей драматургии хотел продлить его. Отсюда проблемность, поиск смыслового приема и обостренное внимание к конструкции каждой пьесы.
Пьеса «Быть или не быть?» написана как бы изнутри турецкого театра, прослоена Шекспиром, Чеховым, Гоголем. В ней автор практически осуществляет взаимодействие многих культур. Но творческие симпатии Назыма Хикмета этим не ограничиваются, в этой пьесе просматривается ещё и брехтовское начало.
Размышляя о тоталитарной системе, Назым Хикмет понимал, что его личная позиция нуждалась в досказанности, и он был вынужден написать самого себя, выстроить свои отношения с Орханом — главным героем драмы. Красивый человек Назым Хикмет, любящий шутку, интонацию самоиронии, пародирует себя на манер Пиранделло и пишет ремарку, представляя себя в облике маленького толстого лысого человека без усов. Отдавая дань приему старинного западноевропейского театра, он в то же время нарушает эту традицию, потому что создает сложнейшие отношения с Орханом, где он в определении своей гражданской позиции не допускает ни капли иронии. Здесь, в этой пьесе, он обнаружил очень глубокое понимание нашей общественной ситуации, выразил свое-презрение к властолюбцам и, сострадая герою, все-таки привел его к искуплению вины за адъютантство, за слепую веру и подчинение тирану.
Мне кажется, что современность этой пьесы очевидна, потому что фильм «Покаяние» Т. Абуладзе, ставший событием художественной жизни, разрабатывает абсолютно ту же проблематику. Легко обнаруживаются даже прямые аналогии: фигура актера Ниязи в пьесе и образ художника в фильме решены одинаково. Поэтому реабилитация пьесы Назыма Хикмета восстанавливает еще и эволюцию нашей культуры, давний интерес к проблемам, о которых большинство из нас очень долго молчало и с болью будет еще очень долго говорить.
К величайшему сожалению, я должна сказать, что драматургия Назыма Хикмета сегодня оказалась позабытой. Слишком долго отбивали охоту у режиссеров ее ставить необоснованными запретами. В те времена это было понятно, но сегодня — нет. Ведь почти все идеи, заложенные в его пьесах, сейчас смыкаются с нашим временем, получают все большее развитие. Назым Хикмет считал всегда нашу страну своей второй родиной, и грустно осознавать, что его театральное творчество оказалось в сложном положении «ножниц» между советской и мировой драматургией. Поэтому публикация пьесы «Быть или не быть?» более чем существенна и оптимистична. Человек ушел из жизни, но ведь его мечта не умирает.
Источник: Журнал «Театр», ноябрь 1988 года