Е.Э. Бертельс. Навои. Опыт творческой биографии. (Отрывки из книги)

5509 февраля — 575 лет со дня рождения великого мыслителя и поэта Алишера Навои

     Эта книга представляет собой попытку построить творческую биографию Навои. Она предназначена для читателя, желающего ознакомиться с жизнью и творчеством великого узбекского поэта. В основу биографии положен классический труд В.В. Бартольда, но автором сделаны необходимые дополнения из новых, вошедших за это время в науку материалов. Преимущественное место в данной работе отведено анализу литературной продукции Навои. Эта часть покоится почти исключительно на лично добытых автором материалах. Считаю нужным указать, что многие стороны творчества Навои, может быть, не были бы мне доступны, если бы я не общался с такими прекрасными знатоками узбекской классической поэзии, как лауреаты Сталинской премии Айбек и Гафур Гулам, директор Института языка и литературы АН УзССР Х.Т. Зарифов и мои многочисленные товарищи и ученики по Среднеазиатскому государственному университету – аспиранты Касимов, Мирхаджиев, Убейдуллаев, Ибрахимов, Алимджанов, научные сотрудники институтов А. Мутталибов, С. Мутталибов, Г. Каримов, покойный Б. Каримов и др. Благодаря любезности и вниманию директора Института по изучению восточных рукописей АНУзССР, крупнейшего знатока истории и литературы Средней Азии проф. А.А. Семенова, мне был открыт доступ к богатейшим рукописным коллекциям. Помощь я находил на каждом шагу и за все это приношу здесь моим дорогим друзьям искреннюю благодарность.

021

Е.Э. Бертельс
НАВОИ. ОПЫТ ТВОРЧЕСКОЙ БИОГРАФИИ.
(Отрывки из книги)
08
Часть 1

ТИМУРИДЫ

В конце 1404г. грозный завоеватель Тимур собрал в своей столице Самарканде курултай (совещание) своих беков и вельмож. Эмир, которому тогда было уже шестьдесят восемь лет, предложил собравшимся обсудить его проект похода на Китай. План был одобрен, и 27 декабря армия под предводительством самого эмира выступила из Самарканда. Зима в том году была жестокая, стояли лютые морозы. Годы взяли свое, и, дойдя до Отрара, Тимур сильно простудился. 12 января он слег, а 19-го его жизнь оборвалась.
Престол Тимура должен был перейти к его внуку, сыну Мираншаха Мухаммад-Султану. Однако Мухаммад-Султана в это время уже не было в живых, и потому законным наследником был его малолетний сын Пир-Мухаммад Джахангир. Но так как Тимур умер вдали от столицы и дружины в это время там не было, военачальники прекрасно понимали, что создались условия, благоприятные для борьбы за власть. Смерть эмира попытались поэтому скрыть.
Это не удалось, и войска провозгласили своим повелителем Халиль-Султана, сына Мираншаха и золотоордынской принцессы Суюн-беги (род. В 1384г.). Тимур при жизни относился благосклонно к этому царевичу и в 1402 г. назначил его начальником военных сил, оберегавших “границы Туркестана”. Но в 1404 г. Халиль навлек на себя гнев своего деда, женившись без его разрешения на красавице Шад-мульк, девушке из простого рода. Все же во время китайского похода ему было поручено правое крыло войска, формировавшееся в Ташкенте. После смерти деда Халиль спешно выступил в обратный путь и 18 марта 1405г. уже въехал в Смарканд. Было договорено, что ханом будет считаться Пир-Мухаммад, но править будет Халиль. Правда, везир Пир-Али Таз сделал попытку убить Пир-Мухаммада и захватить власть, но попытка не удалась, и сам он погиб в 1406г.
Власть Халиля была весьма непрочной. За пределами Самарканда его почти не признавали. Золотоордынские ханы, захватившие тем временем Хорезм, совершали набеги и доходили до окрестностей Бухары. Эмиры один за другим покидали Халиля. Смаркандские вельможи под предлогом недовольства его связью с Шад-мульк игнорировали его. Этим воспользовался второй сын Тимура Шахрух, не принимавший участия в китайском походе и находившийся в Герате. Он старался договориться со всеми влиятельными людьми в Средней Азии с целью привлечь их на свою сторону. Большое значение имело то обстоятельство, что ему удалось добиться полной поддержки со стороны бухарского духовенства, пользовавшегося в то время исключительным влиянием.
Халиль не мог спокойно относиться к враждебным действиям своего дяди. Он начал готовиться к войне с ним. Весной 1409г. он уже собирался выступить на Герат. Но приятые Шахрухом меры оказались действенными – по его наущению в это время поднял мятеж эмир Худайдад.
Халилю пришлось спешно идти на восставшего. Беки отказали ему в поддержке, и он выступил с совершенно ничтожными силами. В результате 30 марта 1409г. он потерпел полное поражение и был взят в плен. Шахрух занял Самарканд, а Халиль был увезен в Андижан. Он вынужден был жить там в разлуке со своей возлюбленной Шад-мульк, оставшейся в Самарканде и подвергавшейся всяческим унижениям.
Навои говорит, что Халиль изливал свое горе в прекраснейших стихах. Однако, видимо, ему не удалось их распространить, так как в 90-х годах того же века Навои, несмотря на все усилия разыскать эти стихи, нашел только один бейт (двустишие).
Дядя и племянник встретились в Отраре и заключили соглашение. Халиль отказывался от Мавераннахра (Средней Азии) и получал взамен Рей (развалины этого города неподалеку от теперешнего Тегерана в Иране). Там он снова встретился со своей возлюбленной. Но мечты его о спокойной жизни не осуществились. 4 ноября 1411г. он умер, возможно, отравленный Шахрухом. Шад-мульк после его смерти покончила самоубийством. Современники говорили, что история их любви напоминает любовь Хосрова и Ширин, воспетую великим азербайджанским поэтом Низами.
Шахрух передал управление Самаркандом своему сыну от Гавхар-шад-хатун, Мухаммад Тургай Улугбеку (род. В 1393г.), а сам сделал своей столицей Герат и начал объединять владения отца, грозившие после смерти Тимура уйти из-под власти его преемника.
В 1414-1415г. он снова завладел Фарсом, в 1416-1417г. – Кирманом.
В 1419г. он повел большое войско на представителя туркменского рода Кара-Коюнлу (чернобаранников) Кара-Юсуфа (1390-1419). Дело до боя не дошло, так как Кара-Юсуф умер. Его сын Эмир Искендер несколько раз пытался вырвать Азербайджан у Шахруха, но каждый раз терпел поражение.
В 1437 г. Эмир Искендер был убит своим сыном Кобадом, и Шахрух передал управление Азербайджаном его брату Мирзе Джаханшаху. С этого времени царствование Шахруха протекало сравнительно спокойно до самой его смерти. Правителем Герата в 1417-1418г. назначил своего сына Байсункара и мог целиком отдаться мирным делам, главным образом украшению своей столицы – Герата.

ГЕРАТ

Герат – один из древнейших городов Хорасана. Нет сомнения, что упоминаемый в священной книге древнего Ирана Авесте и в клинописных надписях Ахеменидов Харайва и есть Герат. Древние греки называли его Арейа, и можно думать, что основанная Александром Македонским Александрейа Арейон была расположена здесь же. Город сохранял свое значение и при арабах и позднее, при первых независимых династиях. Тяжелый удар был нанесен ему монголами. В 1222 г. сын Чингисхана Тули взял город и полностью вырезал его население. В XIV в. им владела династия Куртов, более или менее его восстановившая. В 1383 г. он был захвачен и разрушен до основания Тимуром.
Шахрух с самого начала своего царствования занялся восстановлением города. Были отремонтированы стены, восстановлены рвы, через которые к воротам вели мосты, частично подъемные. Особенно тщательно была укреплена цитадель, ставшая при тогдашней военной технике совершенно неприступной.
Площадь самого города представляла собой близкий к квадрату прямоугольник, составлявший около 2.5 кв. км. В 1411-1412 г. Шахрух полностью перепланировал город. Из конца в конец его, перпендикулярно друг к другу, были проведены две базарные улицы. В самом центре, на месте их скрещения, находилась базарная площадь. Еще одна базарная улица была проложена от ворот цитадели к центру. Таким образом, получались четыре крупных района, в свою очередь делившиеся на кварталы.
Базарные улицы были покрыты сводами с отверстиями для освещения. На площади высилось здание с куполом, с верхушки которого открывался прекрасный вид на весь город.
Правительственные здания концентрировались около Баг-и шахра (городского сада), где еще в 1400 г. по приказу Тимура был построен дворец для Шахруха, который современники считали одним из самых больших дворцов мира. Интересно отметить, что стены дворцов покрывались росписью, причем не только орнаментальной, а и с фресками, изображавшими военные действия.
Из культовых зданий самым грандиозным была сохранившаяся и до наших дней соборная мечеть, находящаяся в северо-восточной части города и заложенная еще в 1200 г. во втором десятилетии XIV в. мечеть была отремонтирована и украшена орнаментальными надписями. Во второй половине века в результате землетрясения рухнула арка фасада мечети. Восстановлена она была только в 1498 г., когда работы велись под наблюдением самого Навои.
Шахрух еще в начале своего царствования построил в северной части города медресе и ханаку (общежитие дервишей). Стены и ворота этих зданий были облицованы цветной керамикой с богатой позолотой. Кроме этого медресе, в Герате имелось еще более десятка высших учебных заведений, в том числе одно при больнице.
Вокруг города почти на четыре фарсаха тянулись пригороды, сады и деревни. Среди пригородов привилегированное положение занимал Инджиль, где обитала большая часть гератской аристократии, предпочитавшей жить не в городе, а в загородных садах. Так, сам Шахрух жил обычно в саду Баг-и заган (сад воронов), находившемся к северу от города. В саду Баг-и сефид (белый сад) Шахрух построил роскошный дворец для своего сына Байсункара. Панели стен и площадка двора этого дворца были отделаны яшмой и мрамором, из которых были сложены орнаментальные рисунки. Стены комнат дворца были украшены фресками. Самым большим садом был Баг-и Джахан-ара (украшающий мир сад), разбитый Султан-Хусейном к северо-востоку от города.
Тимуридская знать, подражая своим повелителям, старалась превзойти друг друга в постройке роскошных загородных дворцов, окруженных огромными парками. Об одном из садов Навои говорится, что более чарующего места для отдыха нельзя было найти во всем Хорасане.
Пригород Хиябан служил для Герата некрополем, где находились все наиболее почитавшиеся могилы. Это была длинная аллея, по сторонам которой высились мазары (гробницы). Хиябан служил не только местом поклонения, там устраивались также празднества и всякие народные увеселения. Праздники эти зачастую носили весьма пышный характер. В них принимали участие ремесленники и купцы. Вдоль дорог они строили богато украшенные ларьки и киоски. “Каждый цех, — как говорит историк Хондемир, — в соответствии со своим ремеслом сооружал редкостную забаву и неслыханные фигуры”.
К числу самых замечательных архитектурных сооружений того времени относятся ханака, медресе и соборная мечеть, построенные в 1432-1433г. по приказу жены Шахруха, Гавхар-Шад-хатун. Постройка этих зданий, ныне почти совершенно разрушенных и известных под названием Гумбад-и сабз (зеленый купол), потребовала 21 года. Даже и сейчас, несмотря на все разрушения, эти здания производят грандиозное впечатление. Под куполом мазара и посейчас покоятся останки следующих тимуридов: Байсункара, сына Шахруха [ум. в 836 (1432/1433) г.], Султан-Ахмеда, внука Улугбека [ум. в 848 (1444/1445) г.], самой Гавхар-Шад [ум. в 861 (1456/1457) г.], Алааддоулэ, сына Байсункара [ум. в 863 (1458/1459) г.], Ибрахим-Султана, его сына, умершего тогда же, Сутан-Мухаммада, сына Байсункара, убитого в 855 (1451) г., Мухамеда Джуки, сына Шахруха [ум. 868 (1463/1464) г.]. В конце XIX в. многие из этих зданий еще были в сохранности. В настоящее время от них осталось только семь полуразрушенных минаретов и мазар. На куполе можно прочитать остатки элегий в память Байсункара, где имеются такие строки:
“От этого горестного события так много крови сердца вытекло из слез людских, что у пера волн слез в этой буре не осталось.
Погрузился в синий цвет Египет, словно ушел из Египта правитель, нахмурились брови Китая, словно в Китае хакана не осталось”.
У моста Инджиль ряд построек был воздвигнут также и Навои, из которых особенно славилось медресе Ихласийа. Кроме этого медресе и прилегавших к нему построек, Навои а разных местах воздвиг более сорока общеполезных зданий.
Строительство зданий, в большинстве связанных с мусульманским культом, не могло не расположить в пользу Шахруха мусульманское духовенство. Его память позднее окружили своеобразным ореолом, приписывая ему даже и чудотворные свойства. Шахрух, несомненно, был весьма благочестивым мусульманином. Но, как справедливо отметил А. Ю. Якубовский, В. В. Бартольд чрезмерно сгустил краски, противопоставляя ханжество двора Шахруха веселой жизни при дворе его сына Улугбека, правившего Самаркандом. Если Шахрух и требовал в своей семье неукоснительного выполнения предписаний ислама, то все же он отнюдь не был чужд и культурных начинаний. Так, по его указанию Байсункар организовал в Герате великолепную библиотеку (китабханэ), при которой состояли переписчики-каллиграфы, художники миниатюристы, позолотчики, переплетчики. Весь этот штат возглавляли ученые, знатоки языка и литературы. По их указанию собирали рукописи ценных литературных произведений и изготовляли с них роскошные копии, первый лист которых обычно украшал книжный знак Шахруха. Переписка иногда сочеталась и с чисто филологическими исследованиями. Работниками этой библиотеки был подготовлен тот текст знаменитой “Шахнамэ” Фирдоуси, которым мы пользуемся и доныне. Замечание известного востоковеда Т. Нёльдеке о том, что в то время настоящая филологическая работа не могла быть выполнена, конечно, справедливо. Очистить текст от интерполяций гератские филологи не сумели. Но справедливо ли требовать от гератских ученых XV в. той работы, которую не выполнили и европейские филологи ХХ в. весьма возможно, что без работы гератской китабханэ мы не располагали бы сейчас даже и тем несовершенным текстом, который лег в основу целого ряда больших исследований.
Сам Шахрух, как говорит Навои, стихов не писал, но литературу очень любил и при случае умел кстати процитировать поэтическую строку. Из светских наук он больше всего ценил историю и привлек в Герат несколько крупных представителей этой дисциплины. Среди них можно назвать такие имена, как Шарафаддин Али Йазди (ум. в 1454г.), который был постоянным спутником Шахруха и особенно его второго сына Ибрахим-султана. Он в 1424-1425 г. закончил огромную историю Тимура “Зафар-намэ”(“Книга победы”), до сих пор служащую одним из лучших источников по истории Среднего Востока XIV в. Дополнением к ней служит “Мукаддама” (предисловие), в сжатой форме излагающее историю монголов. Эта книга хотя и является компиляцией, но интересна в том отношении, что дает представление о характере официальной трактовки этих вопросов в тимуридских кругах.
Гератец Шахабаддин Абдаллах ибн-Лутфаллах, известный под прозванием Хафиз-и Абру, был близок ко двору уже при Тимуре. Шахрух в 1414/1415 г. поручил ему составить большую географию, где в конце описания каждой области должен был находиться очерк ее политической истории. В 1417 г. им был предпринят свод известнейших исторических хроник. В 1423г. он написал для Байсункара большую всемирную историю, из которой пока найдены первый и второй тома и вторая часть четвертого тома, излагающая историю царствования Шахруха до 1427 г. в 1424/1425 г. он занимался новой редакцией знаменитой всемирной истории Рашидаддина.
Ценнейшие материалы сохранила хроника Кемаладдин Абдараззака (1413-1482) “Матла ас-са’дайн” (“Восход двух счастливых светил”), дающая много интересного материала об эпохе Шахруха. Абдарраззак принимал участие в политической жизни страны. В 1441/1442 г. он ездил с дипломатическим поручением в Индию, в 1446 г. – в Гилян.
Нужно упомянуть также “Книгу побед” Низамаддина Шами, содержащую историю Тимура, доведенную до 1403/1404 г.
Интересно отметить, что при Шахрухе отправлялись в Китай и Индию посольства, имевшие в виду не только торговые сношения, но и культурное общение. Между 1417 и 1420 гг. из Китая прибыло в Герат несколько посольств, и в ответ Шахрух в 1420 г. отправил целую делегацию, в состав которой входил художник Гиясаддин. По возвращении он дал обстоятельную реляцию, в которой описывал состояние культурной жизни страны, организацию почты, придворную обстановку и высказывал суждение о живописи и музыке в Китае.
Таким образом, в царствование Шахруха в Герате уже была создана обстановка, позволившая этому городу во второй половине века при Султан-Хусейне и Навои стать одним из главных культурных центров тогдашнего Востока.
Однако, констатируя наличие весьма высокой культуры, не следует думать, что эта культура была доступна широким кругам населения. Культурные начинания Шахруха и его вельмож требовали затраты значительных средств. Средства эти добывались главным образом путем налогов, которые буквально душили трудящееся население. Мало того, что налоги были весьма разнообразны и значительны, тяготы усугублялись еще и тем, что чиновники, собиравшие эти налоги, злоупотребляли своей властью и грабили крестьян, забирая все до последней нитки.
Не менее тяжело ложились на крестьян и другие повинности. Громадные ирригационные работы, правда, повышали ценность земель, но это шло на пользу землевладельцев; крестьянство же изнемогало под тяжестью принудительных работ и отрывалось от работ для себя. Такой же тяжестью ложилось на него строительство пышных дворцов и величественных мечетей. Не удивительно поэтому, что в государстве тимуридов от времени до времени вспыхивали крестьянские восстания, принимавшие иногда довольно значительные размеры.
Это обстоятельство не укрывалось от глаз передовых мыслителей того времени. Выдающийся поэт Абдуррахман Джами, о котором дальше нам придется говорить подробнее, в одной из своих поэм обращается к носителям власти с такими словами:

Коль укрепится корень твоего насилия,
Насилием станет оно над целым миром.
Если ходжа дома играет на бубне,
Пляшут все обитатели его дома.
Целые города разграбляет твое притеснение
Только для того, чтобы построить тебе один дворец.
Лучше бы прекратил ты эти постройки,
Только к грабежу ведут они тебя.
Целые сады гибнут от твоего насилия
Лишь для того, чтобы тебе попал в руки один объедок яблока.
Плоды и куры на твоем столе
Отняты в домах вдов и садах сирот.
Твой повар по грубости нрава дрова для кухни
Выхватывает из вязанки на спине согбенного старца.
Твоего сокола сокольничие, изловчившись,
Кормят цыплятами, отнятыми у нищих старух.
Твой конь всякий день
Ест солому и ячмень из торбы бедняков, сбирающих колосья.
Уши твоих рабынь украшены золотом,
Которое собрали нищие твоего города, моля о подаянии.

Вот почему эта культура, служившая лишь небольшой кучке, исчезла вместе с тимуридами и лишь немногие памятники ее сохранились до наших дней.

САМАРКАНД

Несколько слов о втором крупном культурном центре тимуридов – Смарканде. Это город, не менее древний, чем Герат. Под названием Мраканта он упоминается и в Авесте, и у греческого историка Александра Македонского Арриана, который называет его “столицей согдийской земли”.
После арабского завоевания, при образовании первых независимых от халифата княжеств, Самарканд играл крупную роль, соревнуясь с Бухарой. Из окрестностей этого города происходил один из величайших таджикско-персидских поэтов – Рудаки, которого можно считать родоначальником таджикско-персидской классической литературы.
Тяжкий удар был нанесен Самарканду монгольским нашествием. В мае 1220 г. город был взят Чингисханом, разграблен и сожжен.
Разрушения были столь велики, что новый город начал возникать на некотором расстоянии от развалин первоначального Самарканда. Еще в 1350 г. посетивший его арабский путешественник Ибн-Батута писал, что нашел там лишь несколько обитаемых домов среди груды развалин.
Возрождение Самарканда началось при Тимуре. Овладев всей Средней Азией, завоеватель перенес свою столицу из Кеша (Шахрисабза) в Самарканд. Можно думать, что выбор этот был в известной степени обусловлен замечательным место положением Самарканда в долине Зеравшана, прекрасно орошенной и исключительно благоприятной для садоводства. Близость гор делает воздух Самарканда легким и прохладным, и даже в самые жаркие месяцы там не бывает той томительной духоты, которой отличается Бухара.
Тимур окружил город стеной и глубокими рвами. В южной части была сооружена цитадель, где находился дворец Тимура, служивший в то же время и хранилищем его богатств. Ряд дворцов был построен также и за городом, посреди огромных парков, ворота которых открывались для населения на то время, когда повелитель там не жил. Вокруг Самарканда возникли селения. Им были даны названия знаменитых городов: Багдад, Дамаск, Каир, Султания, Шираз. Тимур хотел показать, что столицы Востока по сравнению с его стольным городом – только деревни.
Посетивший в последние годы царствования Тимура Самарканд испанский посол Клавихо был поражен красотой и богатством этого города, а также оживлением, царившим на его базаре. Как и в Герате, по приказу Тимура в Самарканде была проложена широкая базарная улица, перекрытая сводами. Постройка этого базара велась неслыханными для того времени темпами. Клавихо говорит: “Работающие днем уходили, когда наступала ночь, и приходили другие работать ночью. Один ломали дома, другие уравнивали землю, третьи строили – и все они до того шумели день и ночь, что казалось – точно черти. Прежде чем прошло двадцать дней, было сделано столько, что удивительно.
Одним из грандиознейших сооружений была огромная мечеть, развалины которой известны под названием Биби-ханым. Постройка ее была начата в 1399 г. и в 1403/1404 г. уже закончена. Тимур в это время находился в походе. Вернувшись и осмотрев мечеть, он остался недоволен постройкой. Один из вельмож, которому было поручено в отсутствие эмира наблюдать за работами, был тут же казнен. Начались переделки уже под личным наблюдением самого Тимура. Эмир даже во время болезни приказывал носить себя к мечети на носилках и наводил страх на всех участников работ.
Возникло здание, равного которому по грандиозности размеров и роскоши убранства не видывал мусульманский мир. И сейчас, когда от огромного купола сохранились только жалкие остатки, когда рухнули своды входной арки, развалины производят поистине потрясающее впечатление. Предполагают, что сравнительно быстрое разрушение мечети было вызвано тем, что мастера, подгоняемые гневом страшного повелителя, допускали много технических неправильностей и вели работу небрежно. Здание начало разрушаться уже вскоре после смерти Тимура – с купола падали кирпичи, и самаркандцы боялись ходить туда на молитву.
Не менее замечателен начатый Тимуром и продолженный его преемниками некрополь Шахи-зинда. Посетитель, проходя по этой улице, по сторонам которой высятся мавзолеи сказочной красоты, не знает, на чем остановить свое внимание. Любая деталь цветных изразцов – чудо искусства, но еще поразительнее общий ансамбль этого не имеющего себе равных строения.
Менее грандиозен по размерам, но еще более совершенен мавзолей, в котором находятся останки самого Тимура, его сына Шахруха и внука Улугбека – знаменитый Гур-и мир (“Могила эмира”).
Выше мы видели, что, заняв престол отца, Шахрух передал управление Самаркандом своему сыну Улугбеку. При нем строительство продолжалось. Возник дворец Чихиль-сутун (сорокаколонный), неподалеку от Биби-ханым было построено медресе, сохранившееся и доныне и поражающее стройной гармонией своих частей.
При Улугбеке продолжались веселые шумные пиры, которыми славился тимуровский Самарканд. Но большую часть своего времени этот тимурид посвящал занятиям, не обычным для знати того времени. Его влекла научная работа, прежде всего математика и астрономия.
Хотя он отдал дань и увлечению историей и составил “Историю четырех улусов Чингисовых”, но главным трудом его жизни была постройка обсерватории, начатая в 1428 г. при участии крупнейших ученых того времени – Кази-задэ Руми, Гиясаддина Джамшида и Муинаддина Кашани. Совместно с этими учеными Улугбек сконструировал аппаратуру, позволявшую производить более точные наблюдения за движением светил и к 1437 г. закончил своей астрономический справочник “Зиджи джадиди султани” (“Новые султанские астрономические таблицы”). Работа эта содержит: 1. Различные календарные исчисления и соотношения летоисчислений. 2. Методы определения точного времени. 3 Движение звезд. 4. Положение планет.
Этот труд уже давно привлек внимание европейской науки. Еще в 1642-1648 гг. им пользовался профессор Оксфордского университета Джон Гревс, в 1665 г. Т. Хайд перевел его на латинский язык. Полный текст и перевод его были опубликованы французским ученым А. Седийо (A. Sedillot).
В 1917 г. в Вашингтоне напечатан каталог звезд Улугбека с приложением персидского и арабского глоссария. По мнению Седийо, этот труд – завершение астрономических работ средневекового Востока. Наблюдения Улугбека для того времени отличались большой точностью. Так определяя широту самаркандской обсерватории, Улугбек нашел цифру 390 37, истинное же положение ее 390 50, т.е. ошибка Улугбека – меньше, чем на две минуты.
В тимуридских кругах женщины пользовались значительно большей свободой, чем других частях мусульманского мира. На дверях медресе, построенного Улугбеком в Бухаре, вырезано изречение: “Стремление к знанию – обязанность каждого мусульманина и каждой мусульманки”.
Можно думать, что это – традиция тюркских народов, заглушить которую не смогло в то время мусульманское духовенство.
Итак, Самарканд играл в эти годы не меньшую роль, чем новая столица тимуридов – Герат.

ВОЗВЫШЕНИЕ СУЛТАН-ХУСЕЙНА

Шахрух умер 12 марта 1447 г. неподалеку от Рея. Смерть его явилась сигналом к новой вспышке междоусобных войн в Хорасане и Средней Азии. Престол перешел к Улугбеку но он не сумел проявить достаточной энергии, чтобы сохранить его.
Родной его сын Абдаллатиф, опираясь на реакционное духовенство, начал борьбу за власть. В 1449 г. он взял Улугбека в плен и приказал казнить его. Это отвратительное преступление не пошло ему на пользу, — через полгода был убит и он сам. Самарканд на время перешел в руки племянника Улугбека, Абдаллаха, но уже в 1451 г. его захватил внук Мираншаха, Абу-Саид. Герат унаследовал сын Байсункара, Султан-Мухаммед против него выступил его родной брат Абу-л-Касим Бабур, убил его завладел Гератом. Абу-л-Касим был совершенно не способен управлять государством. Уже в 1453 г. он потерял покоренные Тимуром западный Иран и Азербайджан, которые отошли к туркменской династии Кара-Коюнлу и больше уже никогда к тимуридам не возвращались. Правда, он делал попытки оградить свои владения, но в военных делах неизменно терпел неудачи. Хотя Навои говорит о нем, как о человеке, склонном к дервишской жизни, не заботящемся о мирских делах и щедром, нужно сказать, что из мирских дел Абу-л-Касим преимущественно интересовался пьянством и развратом. Его бесславное правление закончилось в 1457 г., когда он умер от истощения в Мешхеде.
Гератский престол перешел к Абу-Саиду. Снова в Герате появился человек, близкий к науке и искусству. Он воспитывался при дворе Улугбека и под влиянием последнего пристрастился к науке и охотно покровительствовал ее представителям. Около девяти лет продолжалось сравнительное спокойствие. Зимой 1467 г. на главу Кара-Коюнлу, Музаффарад-дин Джаханшаха, напал глава Ак-Коюнлу, Узун-Хасан. Джаханшах был захвачен врасплох в своем шатре и убит. Сын его обратился за помощью к Абу-Саиду, может быть, памятуя о том, что его отец когда-то был вассалом тимуридов. Абу-Саид решил, что представился благоприятный случай вернуть утраченные владения, и в начале 1469 г. двинулся в поход на Азербайджан. Поход кончился полной неудачей. Войско, жестоко страдая от голода, разбежалось, и беззащитный Абу-Саид попал в плен к врагам. Туркмены выдали его юному Ядгар-Мухаммеду, сыну убитого Бабуром Султан-Мухаммеда. Так как Абу-Саид в 1457 г., придя в Герат, казнил вдову Шахруха Гаухар-шад-хатун, то Ядгар счел себя обязанным отомстить за кровь своей прабабки и через несколько дней убил Абу-Саида. Смерть Абу Саида открыла дорогу последнему выдающемуся правителю Герата – Абу-л-Гази Султан-Хусейн-мирзе.
Султан-Хусейн вел свой род от Умар-шейх-мирзы, второго сына Тимура, умершего еще за десять лет дот своего отца. В год смерти Тимура (1405), сыну Умар-шейха, Мирзе Байкара, было только двенадцать лет. Когда он возмужал, его дядя Шахрух, видимо, начал опасаться племянника. В 1415 г. он послал его в Кандахар, где Мирза Байкара был лишен свободы. В 1417 г. его отправили в Самарканд и вскоре убили. Сын Мирзы Байкара Гиясаддин Мансур, потеряв отца в раннем детстве, уже не мог рассчитывать на политическую карьеру. Он жил в Герате в качестве частного лица, и, хотя дом его из уважения к его происхождению и назывался “давлатханэ” (“домом могущества”), но возможно, что материальное его положение было далеко не блестящим. Во всяком случае известно, что другой тимурид – Сеид Ахмед, получивший известность как автор поэмы “Таашшук-намэ”(“Книга влюбленности”), женившийся позднее на дочери Мансура, терпел нужду, и, следовательно, тесть был не в состоянии ему помогать.
Султан-Хусейн, мать которого, Фируза-бегим, была тоже из числа потомков Тимура, родился в Герате в июне 1438 г. Семья эта еще со дней Мирзы Байкара была связана близкими отношениями с семьей Навои. Дед Алишера Бу Саид Чанг во время краткого правления Байкара в Кандахаре был эмиром в его диване. Его сын, отец Навои, Гиясаддин Кичкинэ был молочным братом Мансура.
Когда Султан-Хусейну исполнилось четырнадцать лет, он, по обычаям того времени, считался уже закончившем свое образование и должен был подумать о службе. Ввиду его знатного происхождения он, конечно, мог поступить только на государственную службу, что и сделал, поступив к Абу-л-Касим Бабуру. Но при дворе этого бездарного правителя Султан-Хусейну было душно. Около 1454г., когда его послали с каким-то поручением во владения Абу-Саида, он изменил Абу-л-Касиму и решил не возвращаться в Герат.
Однако Абу-Саид не мог относиться с полным доверием к юноше, прибывшему от его врага. Вскоре он заподозрил его в каких-то недобрых намерениях и заключил в самаркандскую цитадель. Слух об этом дошел до Герата. Взволнованная Фируза-бегим тотчас же собралась в путь, приехала к Абу-Саиду, с большим трудом добилась приема и упросила освободить сына. Султан-Хусейн снова вернулся к Бабуру и на этот раз получил значительное повышение оклада. На службе у Бабура состоял в это время и отец Навои, Гиясаддин Кичкинэ, правивший от имени Бабура Себзеваром.
После смерти Бабура Султан-Хусейн снова покинул родной город и уехал Мерв, которым в это время владел его двоюродный дядя, Султан-Санджар.
Он хорошо принял юношу и даже породнился с ним, дан ему в жены свою дочь Бикэ-Султан-бегим, от которой и родился его старший сын Бадиазземан-мирза. Вскоре, в том же 1457 г., Султан-Санджару пришлось на время выехать в Мешхед. Он назначил своим заместителем Султан-Хусейна. Тот решил захватить престол и сделал попытку устранить приверженцев Султан-Санджара и полностью завладеть Мервом. Попытка его не удалась, и Султан-Хусейну пришлось бежать. Зиму 1457/1458 г. он блуждал в пустыне между Мервом и Хивой, стараясь ускользнуть летучих отрядов Султан-Санджара, преследовавших его.
Весной 1458 г. он собрал отряд из двадцати пяти отчаянных головорезов и решил снова попытать счастья. На первых порах ему удалось добиться некоторого успеха. Слухи о его экспедиции привлекли к нему других искателей приключений, и вскоре его отряд достиг численности в триста человек. Сними он одержал свою первую победу над Султан-Санджаром около Теджена. Ему удалось захватить Абиверд и Неса (около теперешнего аула Верхний Багир, неподалеку от Ашхабада), а в октябре того же года он победоносно вступил в самый крупный город того района – Астрабад, где и взошел торжественно на престол.
Портить отношения с Абу-Саидом он все же не хотел, чеканил монету на его имя и его же поминал во время торжественного пятничного богослужения, подчеркивая этим, что признает его власть.
Первое время Абу-Саид мирился с таким положением, но в феврале – марте 1460 г. он выступил против Султан-Хусейна, располагая большим войском, которому тот не мог противостоять. Султан-Хусейна, располагая большим войском, которому тот не мог противостоять. Султан-Хусейну пришлось покинуть Астрабад, но, когда главные силы Абу-Саида оттуда ушли, он вернулся и в 1461 г. вторично взошел на трон. Снова Абу-Саид пошел на Астрабад. Султан-Хусейн был вынужден в 1462 г. еще раз покинуть свою новую столицу и бежать в Хорезм. Там, благодаря искусной тактике, он вскоре захватил Хиву и ряд других городов. Сделав Хорезм своей базой, он предпринял оттуда завоевание Хорасана, но справиться с силами Абу-Саида не смог.
Даже и в самом Хорезме он не чувствовал себя в безопасности и временами вынужден был уходить в Кыпчакские степи. В 1468 г. он посетил ставку золотоордынского правителя Абулхайр-хана, пытаясь найти у него поддержку для борьбы с Абу-Саидом. Он даже выдал свою сестру замуж за одного из узбекских ханов, но помощи так и не получил, ибо положение Золотой орды было неустойчивым, и думать о завоеваниях ханы в это время не могли.
Исход этой борьбы решила гибель Абу-Саида в Азербайджане. События начали развиваться крайне быстро. 10 марта 1469 года в Герате узнали о смерти Абу-Саида, через неделю, в пятницу 17 марта, хутбу (поминание на молитве) читали на имя его сыновей – Султан-Ахмеда и Султан-Махмуда, а еще через неделю, узнав о приближении к Герату Султан-Хусейна, хутбу уже провозгласили на его имя. В тот же день он торжественно въехал в своей родной город, где и правил до самой своей смерти.
В апреле 1469 года к нему прибыл человек, государственному уму и талантам которого он обязан ореолом, окружившим его царствование. Этот человек был Алишер Навои.

ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ ЭПОХИ ТИМУРИДОВ

Посмотрим теперь, какой характер носила литературная жизнь той эпохи. Прежде всего нужно отметить, что из созданных в те годы литературных произведений сохранилось до наших дней весьма многое. Мы располагаем подлинными рукописям того времени, в некоторых случаях даже автографами. Однако утверждать, что литература эта хорошо изучена, все же едва ли возможно.
Придется даже, пожалуй, сказать, что авторы, писавшие на тюрки, изучены значительно лучше, особенно навои и его ближайшие предшественники. А в месте с тем нет сомнений в том, что, несмотря на начавшийся в то время мощный рост тюркской литературы, господствовавшим литературным языком по-прежнему оставался язык персидский. Мы имеем вполне объективные доказательства этому. Сам Навои оставил нам небольшое по объему, но крайне ценное по содержанию произведение “Собрания утонченных” (“Маджалис ан-нафаис”), в котором он перечисляет всех известных ему поэтов той эпохи и дает каждому из них краткую характеристику. Навои делит их так:

1. Поэты, конец жизни которых совпал с его юностью (т.е. с серединой
XV в.), но которых он лично не видал; он называет 42 таких поэта.
2. Поэты, с частью которых он встречался в детстве, но которых
в 1491-1492 гг. уже не было в живых; их 84.
3. Поэты, еще живые, с которыми он общался и дружил; их 105.
4. Современники, пишущие неплохие стихи, но не являющиеся профессиональными поэтами; их 46.
5. Вельможи Хорасана и других областей, иногда пишущие стихи; их 14.
6. Поэты за пределами Хорасана; их 28.
7. Тимуриды, писавшие стихи; таких 16.
8. Поэзия Султан-Хусейна. Всего он называет 336 имен.

Из характеристики перечисленных поэтов видно, что свыше 90 процентов всех авторов того времени писало по-персидски и даже и те из них, кто писал на тюрки, зачастую писали на обоих языках (как, кстати, и сам Навои).
Эти данные полностью подтверждают замечания Навои в книге “Прение двух языков” (“Мухакамат ал-лугатейн”), где он говорит, что тюркам следовало бы держаться своего родного языка: “Если же у них есть способность писать на обоих языках, нужно преимущественно писать на родном языке и на другом языке писать меньше. Если они хотят поусердствовать, пусть пишут на обоих языках поровну. Не должно быть такого положения, чтобы образованные люди тюркского народа целиком слагали стихи только на сартском языке, а на тюркском вообще не слагали, многие даже и не могли слагать, а если и слагают, то как, как сарт, говорящий на тюркском языке, а красноречивых тюркских касыд читать и исполнять не могут, а если начнут читать, то в каждом из их слов найдется сто недостатков, и против каждого из их словосочетаний окажется сто возражений”.
Сомневаться в том, что Навои правильно отражает существовавшее в его дни положение вещей, нельзя. А из его слов видно, что персидский язык в литературной жизни тимуридского Хорасана безусловно преобладал. Изучая книгу Навои, мы прежде всего замечаем весьма характерную черту эпохи: крайнее увлечение литературой, особенно поэзией. Среди перечисленных у Навои поэтов мы находим и носителей власти тимуридов, и приближенных эмиров и представителей гражданской власти, и высоких духовных особ, и работников придворных канцелярий, и именитое купечество, и представителей различных ремесел, и даже юродивых-дивона. Но в этом списке совершенно отсутствует крестьянство. Город представлен всеми своими слоями, но о деревне не слышно ничего. Объясняется это, конечно, прежде всего тем, что персидская поэзия росла и развивалась преимущественно в письменной форме. Не только для ее создания, но и для понимания ее почти всегда требовалось обладать грамотностью и, более того, — известным комплексом знаний, без которого она может быть понята лишь с очень большим трудом. Деревня же в те века была неграмотной и потому участия в литературной жизни принимать не могла. Из этого, конечно, не следует, что она не знала художественного слова. Народное творчество было, надо думать, весьма богатым и тогда; существовали былины, лирические, бытовые и сатирические песни, широкое распространение имела сказка, речь крестьянина украшалась несметным числом пословиц и поговорок. К сожалению, все это богатство не было записано, и судить о нем мы можем только по дожившим до наших дней частям его.
Далее, распространенность поэзии в городе не нужно понимать в том смысле, что она была доступна значительной части городского населения. Совершенно очевидно, что принимать участие в литературной жизни могли лишь те, кто обладал достаточными материальными средствами и мог уделять какую-то часть своего досуга на изучение связанных с поэзией дисциплин. Упоминание в числе поэтов ремесленников, конечно, не значит, что всякий гератский булочник или каменотес был или мог быть поэтом. Приобщиться к поэзии в этих кругах могли лишь немногие, зачастую ценой невероятнейших жертв.
Мы считаем необходимым это отметить, чтобы у читателей не создалось впечатления, вызываемого многими из вышедших за последние годы работ, что культура тимуридской эпохи охватывала широкие массы города. На самом деле, культура была достоянием сравнительно очень небольшой верхушки. Этим и объясняется такое быстрое ее падание в последующие, тяжкие для Средней Азии и Хорасана, века. Но, конечно, представители художественного ремесла, обслуживавшие привилегированную верхушку общества, волей-неволей близко соприкасались с ее литературной жизнью и в какой-то степени осваивали и некоторую часть литературных богатств. С этими богатствами им приходилось сталкиваться уже хотя бы потому, что отдельные строки стихов служили излюбленными украшениями архитектурных сооружений, керамики, металлических изделий, кожаного тиснения и даже художественной вышивки.
Выше мы говорили о культуре художественной рукописи, столь высоко ценившейся тимуридским двором. Такие рукописи стоили огромных денег и были доступны весьма немногим. Книга вообще была дорога, так как дорога стоила бумага. Но были все же книги, доступные и для менее богатых. На базарах Герата существовали книжные лавки, где любители литературы могли найти любое новое произведение. Лавки эти были излюбленным местом сборищ поэтов и остроумцев Герата. Там можно было узнать все последние новости литературной жизни, там читались новые газели, разгадывались стихотворные шарады (му’амма). Существовали особые торговцы газелями (газалфуруш), которым можно было заказать копию лирического стихотворения и из таких отдельных листов потом составить целую антологию наиболее любимых пьес. Какими же литературными произведениями в то время больше всего интересовались? Памятники XV в. дают вполне удовлетворительный ответ на этот вопрос. В конце второй части поэмы “Златая цепь” (“Сильсилат аз-захаб”) знаменитого гератского поэта Джами есть любопытный отрывок, посвященный различным поэтам:

Рудаки – тот, что низал жемчуга,
Славословие саманидам слагал;
Если тело его не осталось живым,
Имя его живо и вечно.
Унсури, что чистую природу имел,
Мало таких, как он, выпадает из земного элемента…

И тот Муиззи, что состоял при Санджаре,
В красноречии язык его был словно кинжал,
Кинжал, хорошо закаленный, крепкой стали,
Сталь его – восхваление заботившегося о вере шаха…
Анвари также, когда восхвалил Санджара
И просверлил в его честь эту жемчужину:
Что “Сердце если море, а рука – рудник.
То это сердце и рука господина”.

Ушел Са’ди и его искренее
Восхваление Са’да ибн-Зенги.
Лучше, чем Са’д и его айван,
Имя Са’ди в его “Гулистане”.
Из Санаи и Низами узнай,
Что те, кто ушел из силков мира,
Когда поминают эти силки,
Поминают двух Бехрамшахов,
Где Захир,27 напевавший славословия
И поправший девять тронов неба?
Сальман28 в этой обители руин
Славословил безрадостно Увейса.
Памяти в этом древнем рибате
Нет лучше, чем стихотворное и прозаическое слово.
Словом очищается ржавчина,
Словом можно открыть оковы,
Много узлов время вносит в дела,
Развязать которые кажется трудно.
Но внезапно от искусства красноречия
Эти дела разрешаются с легкостью.

Нужно заметить, что Джами в этом отрывке перечисляет преимущественно таких поэтов, имя которых связано с каким-либо правителем. Из списка видно, что лучшие мастера классической касыды – родоначальники ее великий Рудаки, царь поэтов султана Махмуда Унсури. Поэты сельджука Санджари Муэззи и Анвари и более поздние одописцы XIII и XIV вв., были в то время хорошо известны и, видимо, продолжали считаться в Герате образцами, достойными подражания.
К этому списку нужно добавить чрезвычайно интересные указания Навои в его “Прении двух языков”. Навои в области поэмы недосягаемыми образцами считает Низами и Эмир Хосрова Дихлави, в области касыды – ходжа Сальмана Саваджи, которого он называет “проворным всадником на ристалище касыды и несравненным творцом слова”. Изобретателем жанра газели он считает Са’ди, несравненным мастером в этом жанре – Хафиза, а наиболее выдающимся мастером XI в. – Эмира Шахи и мавлана Катиби. Таким образом, его список мало чем отличается от списка Джами и только немного его дополняет.
Посмотрим теперь, какие показания дает нам сама литературная продукция того века.
Несомненно прежде всего, что в кругах тимурииидской знати весьма большой интерес вызывала знаменитая “Шахнамэ” Фирдоуси. Доказательством этому может служить тот факт, что по желанию мирзы Байсункара и под его редакцией было предпринято такое сложное дело, как подготовка сводного текста этой огромной поэмы. Однако пытаться подражать знаменитому эпосу, видимо, уже никто не решался. Время для этого прошло. Древняя иранская аристократия давно сошла со сцены. Восхвалять ее не было никаких оснований. Во всех частях бывших ее владений уже давно стояли у власти представители различных тюркских народов. Политическая концепция Фирдоуси теперь могла звучать только анахронизмом. Интерес его произведение должно было представлять, помимо его художественных достоинств, прежде всего как свод всех добродетелей феодала, с которым носителю власти обязательно следовало быть знакомым. Возможно, что некоторое подобие “Шахнамэ” собирался создать Лутфи, приступая к задуманной им “Книге побед Тимура” (Зафар-намэ-йи Тимури”), которая несомненно должна была быть выдержана в героических тонах и поэтому во многом могла перекликаться с “Шахнамэ”.
Важное место в помыслах литературных кругов той эпохи занимала “Хамсэ” (“Пятерица”). Создателем этого жанра был, как известно, великий азербайджанский поэт Низами. Первая попытка подражать ему была сделана крупным индо-персидским поэтом Эмир Хосрова из Жели (1253-1325). “Пятерица” Эмир Хосрова при всех ее художественных достоинствах не имеет ни философской глубины, ни социальной остроты гениального творения Низами. Иначе смотрели на это в XV в. Султан-Хусейн был страстным поклонником стихов Эмира Хосрова, множество их знал наизусть и неустанно их восхвалял. Между ним и мирзой Байсункаром было полное расхождение во взглядах на творчество Хосрова, так как Байсункар не допускал даже и мысли о том, что “Пятерица” Хосрова может быть признана выше “Пятерицы” Низами. Принимая во внимания тонкий художественный вкус Султан-Хусейна, можно полагать, что у него были особые мотивы, заставлявшие его предпочитать Хосрова. В самом деле, как нам уже неоднократно приходилось указывать, взгляды Низами с точки зрения правящего класса феодального общества были не только неприемлемы, но более того, — крайне опасны. Напротив, Эмир Хосров “обезвредил” “Пятерицу”, создав поэмы, тщательно избегавшие всех опасных вопросов и полностью ориентированные на интересы феодальной аристократии.
Эти два поэта в тимуридскую эпоху явились образцом для многих подражателей. Назовем из них следующих.
Ашраф – малоизвестный поэт, живший в Герате при Шахрухе и умерший, повидимому, в 1450 г. Навои в своей “Фархад и Ширин”, говоря о своих предшественниках, упоминает его в таких словах:

Когда Ашраф погнал на это ристалище,
Он расположил эти слова в ином порядке…

Из поэм Ашрафа сохранилась только поэма “Хафт Авранг” (“Большая Медведица”). Само ее название указывает, что мы имееем здесь дело с четвертой частью Пятерицы, т.е. ответом на “Хафт Пейкер” (“Семь красавиц”) Низами. Известно, что у него была еще поэма “Минхадж ал-абрар” (“Тропа праведников”). Здесь само звучание названия говорить о том, что это ответ на первую часть, т.е. “Махзан ал-асрар” (“Сокровищница тайн”). Поэма эта была им закончена в 832 (1428/1429) г. кроме того известны по названию еще две его поэмы: “Рияз ал-ашикин” (“Луга влюбленных”), законченная в 836(1432/1439) г. Очень может быть, что обе эти поэмы, как видно из заглавий, любовного содержания – ответы на “Хосров и Ширин” и “Лейли и Меджнун”, но несколько перестроенные, как на это и указывает Навои.
Тогда можно было бы заключить, что, кроме пятой части – поэмы об Искендере, Ашраф успел закончить все четыре части “Пятерицы”, пичем даже и писал их в хронологически правильном порядке. Очевидно, что начавшиеся со смертью Шахруха волнения или не дали ему закончить “Пятерицу”, или повлекли за собой гибель ее последней части.
Мавлана Али Аси. Малоизвестный мешхедский поэт упоминаемый Навои. Навои сообщает, что этим поэтом был закончено несколько частей “Пятерицы” (склько и каких он не указывает). Навои невысокого мнения о его стихах. Он говорит, что в поэма “Хаял-и висаль” (“Мечта о свидании”) Аси сказал:

Стихи, которые лишены тонких и новых образов,
Навсегда останутся только черновиком.

Строка эта, по мнению Навои, вполне приложима к собственным стихам Аси. Размер привеенного бейта показывает, что эта поэма – ответ на “Лейли и Меджнун”. Название поэмы тоже подходит к этому сюжету. Если Аси писал “Пятерицу” подряд, то отсюда можно заключить, что им были закончены три ее части.
Фасих Руми. Малоизвестный поэт, упоминаемый Навои. Служил Джуки-мирзе, изготовлял надписи на павильонах в его садах. Создал неплохой ответ на “искусственную” касыду Сельмана (см. далее). Им написан ответ на первую часть “Пятерицы”.
Ходжа Имададдин Лахури. Индийский торговец, автор поэмы “Лейли и Меджнун”, которая, по словам Навои, была лучше многих других поэм на эту тему.
Эмир Шейхим Сухейли. Приближенный Абу-Саид-мирзы, перешедший затем на службу к Султан-Хусейну и состоявший при нем более двадцати лет. По словам Навои, у него была также “Лейли и Меджнун”. Навои приводит из нее один бейт, но это бейт – явно из газели и притом на тюрки. Если здесь нет ошибки переписчика, то можно думать, что Сухейли ввел в свою поэму лирические газели, что можно наблюдать у многих поэтов (Мактаби, Фузули). Вся ли поэма была на тюрки или только одни гаели, — по имеющимся скудным сведениям сказать нельзя.
Абдаллах Хатифи. Племянник Джами, сын его сестры (ум. в 1521г.). Он уже в молодости задумал писать “Пятерицу”, но решил посоветоваться с дядей. Тот счел нужным предварительно испытать его и предложил ему написать ответ на такие строки Фирдоуси:

Дерево горькое по природе
Если ты посадишь в райском саду,
Если из райского арыка во время поливки
Польешь ему на корни мед и чистую сладость,
В конце концов проявит свою природу,
Тот же горький плод и принесет.

Хатифи написал такие строки:

Если яйцо мрачного по природе ворона
Ты подложишь под павлина райского сада,
Когда он будет высиживать это яйцо,
Будешь давать ему вместо проса райский инжир,
Если будешь поить его из родника Сальсабиль,
Если дохнет на то яйцо сам Гаврил,
В конце концов будет вороненок вороном,
Понапрасну будет трудиться павлин райского сада.

Это испытание весьма любопытно. Джами задал племяннику очень трудную задачу, так как усилить гиперболы Фирдоуси, не рискуя впасть в манерность, почти невозможно. Хатифи сохранил основную мысль, но перефразировал ее и придал ей слегка юмористический оттенок. Можно сказать, что стихи его рядом с Фирдоуси безусловно не проигрывают.
После этого Джами разрешил ему взяться за работу. По словам Атешкедэ, Хатифи написал четыре части “Пятерицы”. Из них нам известны:

1.”Лейли и Меджнун”,
2. “Хафт Манзар” (“Семь павильонов”) – ответ на “Семь красавиц”, весьма изящный и содержащий прекрасно рассказанные новеллы,
3. “Тимур-намэ”, очевидно, заменяющее “Искендер-намэ”.

В 1511 г. дом Хатифи посетил шах Исмаил сефевид, и в память об этом событии Хатифи начал поэму о его походах, которая должна была стать чем-то вроде сефевидского “Шахнамэ”. Поэту удалось написать только около тысячи бейтов, поэма никогда не была закончена.
Катиби Туршизи. Этот поэт приехал в Герат из Нишапура, но при тимуридском дворе успеха не имел. Он перебрался в Ширван, где одно время пользовался покровительством Шейх Ибрахима (ум. в 1417 г.), затем переехал в южный Азербайджан, оттуда в Исфахан, где вступил в дервишский орден. Последние годы своей жизни он провел в Астрабаде и умер там от чумы в 838/839 (1434/1436) г.
Им тоже была предпринята “Пятерица”. Известны по названию две части ее: “Гулшан-и абрар” (“Цветник праведников”) – ответ на первую часть, и “Лейли и Меджнун”.
Джами тоже написал своего рода “Пятерицу”, но несколько изменил ее структуру и довел число составляющих ее поэм до семи.
Алишер Навои. Нужно отметить его знаменитую “Хамсэ”, характеристике которой далее посвящается специальная глава.
Мы отнюдь не можем быть уверены, что знаем все попытки создания “Пятериц” в XV в. Но уже перечисленных девяти имен достаточно, чобы показать, что проблема “Пятерицы” владела в ту пору лучшими умами и что создание такой серии считалось верным средством обеспечить себе прочную славу.
С другой стороны, нельзя не признать, что большая часть этих попыток не давала желаемого результата. Редкость или полное отсутствие рукописей таких поэм говорят о том, что большинство из них резонанса не получило. Успеха добились, в конце концов, только Навои и Джами. Почему именно они его добились, мы постараемся показать далее.
Приведенная нами цитата из Джами показывает, что интерес к классической касыде в то время не угас. Крупнейших представителей ее, начиная от Рудаки, знали и читали. Но, просматривая дошедшие до нас памятники тимуридской эпохи, мы убеждаемся в том, что касыда на персидском языке претерпела большие изменения. Если на тюрки мы еще находим хвалебные оды, сохраняющие в какой-то степени общественную ценность, как, например, некоторые касыды Саккаки, то персидская хвалебная ода сходит почти на нет. Это явление, конечно, стоит в тесной связи с последствиями монгольского нашествия, нанесшего смертельный удар последним остаткам иранской феодальной аристократии.
Однако касыда как жанр продолжает существовать. Ее развитие идет в двух направлениях: а) по линии развития касыды философской, не содержащей в себе элементов восхваления; б) по линии так называемой “искусственной” касыды (касида-и масну), первые образцы которой дал уже упоминавшийся Сальман Саваджи.
Философская касыда впервые появилась на арабской почве. Одним из первых ее представителей можно считать талантливого поэта Абу-Исхак Исма’ил ибн-ал-Касим ибн-Сувайд ибн-Кайсана, известного под прозванием Абу-л-Атахия (748-825).48 Начав свою деятельность в роли придворного поэта халифов ал-Махди и Харун ар-Рашида, Абу-л-Атахия очень скоро почувствовал отвращение к легкомыслию и развращенности придворной жизни и занялся созданием стихотворений, предназначенных для широких кругов читателей и состоявших из моралистических проповедей. Абу-л-Атахия глубоко пессимистичен. Мир, говорит он, — постоянный круговорот страданий; чистое всюду смешано с пыльной окраской; удовлетворение в нем найдет лишь тот, кто носит довольство в своем собственном сердце.
Если стихи Абу-л-Атахии целиком остаются в рамках правоверного ислама, то с резкой критикой правоверия выступает слепой вольнодумец Абу-л-Ала Ахмад ибн-Абдаллах ибн-Сулейман ал-Ма’арри (973-1058). Правда, касыда в его творчестве последнего периода занимает лишь скромное место, большая же часть его стихотворений – сравнительно небольшого объема.
На персидской почве философские касыды мы встречаем впервые у знаменитого Насир-и Хусрау (род. в 1003 г., ум. 1060/1061 г.). Современник Абу-л-Ала, Насир-и Хусрау, по-видимому, никогда не выступал в роли придворного поэта. Его диван, состоящий из больших касыд, посвящен сплошь только философским вопросам. Но так как Насир-и Хусрау был исмаилитом и значительная часть его поэзии проникнута исмаилитским духом, то произведения его в сельджукских владениях широкого распространения получить не могли и заметного влияния на развитие персидской касыды не оказали.
Зато огромное распространение получили философские касыды знаменитого азербайджанского поэта Хакани Ширвани (ум. в 1199 г.). Со второй половины XII в. почти все одописцы Средней Азии и Ирана испытывают на себе его влияние и всячески стараются ему подражать. Хакани в касыде создал совершенно новый стиль. Его характерные черты – стремление к всемерному усложнению стиха путем введения в него терминологии различнейших наук того времени и применения изысканных и сложных образов и сравнений. Особенно большое распространение получила суфийская касыда Хакани, начинающаяся строкой:

Сердце мое – старец-наставник, а я – его красноречивое дитя.

Касыда эта была написана Хакани в ответ на касыду газневидского поэта Усмана Мухтари (ум. в 1149 или 1159 г.).

Убивать мусульман сделал себе привычкой ее немусульманский глаз
Кончиком стрелы ресниц, острие которых напоено ядом.

Касыда мухтари – обычная придворная ода с зротическим вступлением. Хакани, написавший свое подражание, под конец жизни, совершенно отказался от всяких славословий. Впрочем, в нескольких бейтах он оплакивает недавних правителей Средней Азии и Хорасана:

Кадар-хан умер, как же не погоревать иногда его Самарканду?
Меликшах ушел, как же хоть день не поплакать его Хорасану?
Меликшах был огнем и водой, утекла вода, угас огонь,
Теперь прах и пепел остались в его Исфахане.
Разве на Санджара не совершил сначала нападение Гур-хан, а под конец
Напал на него смертный час, и гробница стала его опочивальней.

Но дело не в этих похвалах ушедшим правителям. Назначение касыды – прославить учения суфизма, призвать к аскетизму и нетребовательности и в духе имама Газали резко напасть на светские науки:
О великое счастье, что получил Хакани от возможности благого водительства!
Теперь сто философов не стоят и фальса50 перед его возможностью!

И далее:

Факих – лучше Платона, ибо тому, у кого заболели глаза,
Лучше кабульский окулисть, чем сто кирманских аптекарей.
Намаз, который Платон совершает по трем наукам, взгляни! старуха
В один миг совершила четыре рак’ата, и досталось ей вдвое больше.

Не разбирая далее этой касыды, отметим только, что успех ее был поистине поразительный. Ответы на нее писали Эмир Хосров, Сайфаддин Исфаранаки, Урфи Ширази, Замани Ширази, Низам Му’аммаи Мазандарани, Сидки Бухари, эмир Муиззи, Сейид Хасан Газнави, Джами, Навои и – позднее – Фузули.
Во всех этих касыдах, которые при всей их близости все же отражают индивидуальные особенности их авторов, элемент славословия отсутствует полностью, а временами в них содержится даже довольно резкая социальная критика.
Второй вид касыды, популярный в то время, — касыда “искусственная” (масну). Такое название получила касыда Сальмана Саваджи, начинающаяся так:

Safoi safvati ruyat birixt obi bahor,
Havoi jannati kuyat bibixt mushki totor.
Agar xabar za safoi tu guliston dorad.
Gul az hayoi ruxat jovidon nayorad bor.

Блеск чистоты лика твоего пристыдил весну,
Воздух рая улицы твоей рассеял татарский мускус.
Если цветник получит весть о чистоте твоей,
Розы, стыдясь лика твоего, вовеки не принесет он.

Эта огромная касыда состоит из 160 бейтов. Она представляет собой мувашшах, т.е. если извлечь из каждых двух-трех бейтов подчеркнутые слова, то мы получим новые бейты уже иного размера:

Safoi safvati ruyat sifoti gulsiton dorad,
Havoi jannati kuyat hayoti jovidon dorad.

Блеск чистоты твоего лика имеетсвойства цветника,
Воздух рая твоей улицы имеет вечную жизнь.

Но этим возможности касыды Сальмана еще не исчерпываются. Дополнительных бейтов в разных местах из нее извлекается 59. Они содержат в себе 120 явных риторических фигур и 281 фигуру скрытую.
Так, уже первый бейт содержит фигуру тарси, т.е. все составляющие его слова попарно рифмуют и имеют то же количество и качество слогов:

safoi|| havoi, safvati|| jannati, ruyat||kuyat, birixt||bibixt, bahor|| totor.

Но и этим фокусы не исчерпываются. Первые буквы всех бейтов образует три бейта с посвящением везиру Гиясаддин Мухаммеду; из средних букв первых полустиший возникает кыт’а из семи бейтов, состоящая только из букв, не имеющих диакритических точек, и, наконец, отмеченные черточками буквы образуют еще газель из пяти бейтов.
Казалось бы, далее идти уже некуда. Но, по желанию Навои, Ахли Ширази (род. в 1455, ум. в 1535/1536 г.) превзошел даже и эти головоломные фокусы. Он написал три таких касыды, посвященные самому Навои, брату султана Я’куба Аккоюнлу Юсуф-шаху и Шах-Исма’илу Сафави. В этих касыдах, помимо бесчисленных фигур, возможно восемь преобразований, причем каждое из них в свою очередь – головоломный фокус, как, например, руба’и, которое можно читать и по-персидски и по-арабски, причем смысл, конечно, будет различный. Или руба’и, так называемое мурабба (квадратное), которое, будучи написано в клетках, может быть прочитано и горизонтально и вертикально:

matn

Конечно, на особое глубокомыслие эти стихи претендовать не могут. Неплохо уже и то, что получается какой-то смысл вообще. Но дело здесь не в смысле. Он читателя даже вообще и не должен интересовать. Здесь все внимание должно быть сосредоточено на улавливании фокусов. Совершенно очевидно, что они уловимы лишь для читателя, владеющего всей этой головоломной техникой. Иначе говоря, стихи рассчитаны на узко ограниченный круг своего рода снобов поэзии, которых нормальные стихи уже не удовлетворяют. Насколько эта словесная игра увлекала в то время известные круги аристократии, видно хотя бы из того, что даже такой глубокий мыслитель, как Навои, считал возможным уделять ей часть своего досуга.
Но “искусственная” касыда еще не кульминационная точка отмирания содержания. XV век пошел и еще дальше и уделил много времени на развитие таких уже чисто формальных жанров, как тарих и му’амма.
Тарих – хронограмма, т.е. обозначение даты какого-либо события в стихах. Дата может быть просто названа, и трудность здесь будет заключаться только в том, чтобы уложить в размер названия цифр, которые не всегда этому поддаются. Такого рода приемы можно найти уже в самых ранних персидских стихах. Так, еще Абу-Шукур Балхи сообщил в стихах, что закончил свою поэму “Афарин-намэ” в 948/949 г.
Но, как известно, буквы арабского алфавита имеют также и цифровое значение. Следовательно, каждое слово может быть также выражено и цифрой. Этим воспользовалась и старались подбирать слова так, чтобы смысл их как-то подходил к событию, дату которого они выражают. Так, например, когда Ибрахим-хан построил в Бенгалии мечеть, на событие это был сложен такой тарих:

Binoi Ka’bai soni nixod Ibrohim.
Фундамент второй Ка’бы заложил Ибрахим.

Если мы сложим цифровое значение всех букв этого полустишия, мы получим 1040, что и составляет дату события (т.е. 1630/1631 г.).
Но для изощренного ума острословов тех времен и этого было мало. Хотелось усложнить этот прием, заставить читателя поломать себе голову. И вот возникают такие хронограммы, как следующий тарих на дату смерти пророка Мухаммеда:

Дату кончины его разум прочитал в загадке:
Время опустело от Мухаммеда.

Бейт этот дает такое указание. Нужно взять слово замона (время), т.е. з = 7, м = 40, о = 1, н = 50, конечное х = 5, итого: 103. Но оно опустело от Мухаммеда. Значит, из 103 нужно вычесть значение слова Мухаммед: м =40, х = 8, м = 50, д = 4, итого: 92. Получаем 103-92=11. Это и есть дата смерти пророка, так как он умер, как известно, 13 Раби I 11 года (8 июня 632 г.)
Такой игре в кругах гератской знати предавались с величайшим увлечением. Создавалась специальные строки, обозначавшие даты сооружения мечетей, медресе, каравансараев, хаузов, и эти строки укреплялись в виде изящных надписей на зданиях.
Игра эта все-таки еще имеет какой-то смысл. Окончательно выхолащивается смысл в му’амма, представляющей собой своего рода шараду.
Му’амма – стихотворение из однаго-двух бейтов, в котором, помимо его внешнего смысла, зашифровано еще какое-то слово, обычно имя собственное. Это не загадка, так как загадка называет какие-то признаки предмета и предлагает догадаться, что это за предмет. Здесь же стихи содержат намеки на буквы арабского алфавита, из которых данное имя сложится. Поэтому му’амма вне арабского шрифта уже теряет смысл и не может быть понята. Намеки даются самыми различными способами: говорится о голове, верхушке, венце и разумеется первая буква слова; нога, хвост, низ обозначают последнюю букву; иногда называется цифра, подсказывающая что нужно взять ту букву, которой эта цифра обозначается (как в хронограмме). Поясним это на примере. Вот му’амма некоего мавлана Низама:

Saho don toiri baxshanda dona,
Ki az iqbol bandad oshiyona.
Знай, щедрость – птица, дарящая зерна,
Которая вьет гнездо из счастья.

Казалось бы, перед нами просто вычурный бейт с натянутым образом, и только. Но в нем такие намеки. Слово saho – дарит зерна. Иначе говоря, буква, входящая в состав этого слова, должна потерять свою диакритическую точку. Остается saho. Во втором полустишии слова надо разделить иначе и читать: “az iqbol bandad” — “iz i-q крыля привязывает”, т.е. буквы i и qдолжны, как крыля, стать по краям у слова saxo. Так как в арабском шрифте в слове saho краткое a не пишется (начертание выглядит sho), то мы получим имя собственное: I-sho-q-Исхок. Это и есть разгадка.
Другой пример. Стихи ходжа Ахмеда Муджаллида (переплетчика):

Xare kach-karda-polon so‘i deh toxt,
Charogohi deh az govon bipardoxt.

Осел со сбившимся на бок седлом к деревне помчался,
Деревенское пастбище от быков очистил.

Здесь ключ – первое слово xar, у него сбилось седло, т.е. точка, которая стоит над буквой ﺥ, перешла под нее, получилось ﺝ ч. Это слова char устремилось к слову dah. Получилось имя Jarda.
Или му’амма мавлана Сахиба:

On shohi husn dar dili mahzuni har kase
Binad sipoh besarupo har taraf base.

Этот царь красоты в опечаленном сердце каждого человека
Видит со всех сторон много растерявшихся войск.

Здесь ключ во втором полустишии, которое надо прочитать иначе: ba yand sipoh besar… har taraf – К слову yand с обеих сторон слово sipoh ( без головы). В слове sipoh краткое i не пишется. Поэтому, отняв у него голову, т.е. s, получим poh (γﺎﭙ). Приставим это с двух сторон к yand и получим Po-yand-a, ибо конечное γ в арабском шрифте может передавать и звук а. Получили имя Поянда (ﻩﺪﻧﻴﺎﭙ).
Пример более сложный, взятый из специальной работы о му’амма Хусейн ибн-Мухаммеда Хусейни, написанной по заказу Навои:

Az labi xud za’da farmo yak suxan, ay oftob,
Dar dili man orzo‘ye dar fikan z-on la’li nob.

Из уст своих, о солнце, соблаговоли обещать хоть слово,
В сердце мое забрось мечту о том чистом лале (т.е. губах).

Здесь ключ в словах orzo‘ye la’l. Надо переставить точки – получим az ro‘ye la’l = от первой части слова la’l, т.е. буквы l. Эта буква имеет числовое значение – тридцать, по-персидски si. Теперь это si нужно ввести в сердце (т.е. в середину) слова man. Но при этом прибавим, что сердце по-арабски будет kalb, а это термин, обозначающий также понятие палиндром. Это значит, что слово man (пишется m-n) нужно перевернуть (n-m) и в его сердце вставить si. Получим N-si-m, что, будучи написано арабским шрифтом, может быть прочитано Насим.
Это далеко еще не самое сложное му’амма. Бывают му’амма, где таких преобразований и переводов нужно сделать чуть ли не десяток, брать то цифровое, то буквальное значение, читать то по-персидски, то по-арабски. Неудивительно поэтому, что разгадка, т.е. самое имя, обычно уже сообщалось заранее читателю, и ему нужно было только догадаться, как это имя можно получить из данной строки.
Мы видим, что назвать му’амма искусством, конечно, трудно. Это – забава вроде нашего кроссворда, но (как и многие кроссворды) требующая довольно больших знаний в области языка и весьма большой сообразительности. Интересно, однако, что увлечение этой забавой в XV в. охватило даже весьма и весьма серьезных людей. Составление и разгадывание му’амма превратились в целую сложную схоластическую науку, со своими приемами и специальной терминологией.
Первое руководство по этой “науке” было составлено около 1392 г. это книга “Ихйа фи илми халл-ал-му’амма” (“Оживление науки о разгадывании му’амма”), написанная тавризским купцом Бади’табризи. Но самую большую работу посвятил этой теме выдающийся историк, автор жизнеописания Тимура, Шарафаддин Али Йазди (ум. в 1454 г.). Его “Хулали мутарраз” (“Расшитые шелка”) сделались основным пособием для всех любителей этой забавы. Он сам составил извлечение из нее составил Джами, написавший, кроме этого, еще целых три работы о му’амма. Увлекался этой игрой и Навои.
Можно сказать, что му’амма отражает всю основную тенденцию литературы XV в.: через постепенное усложнение техники довести изощренность формы до последнего предела, полностью ликвидировав содержание. В му’амма содержание окончательно сведено к нулю. Здесь нет ни мысли, ни чувства, осталась одна голая игра словами, даже частями слов и только. Уходя в му’амма, литература совершала самоубийство, обрекая себя на полную утрату какой бы то ни было общественной ценности.
Одним из излюбленных жанров XV в. была также газель. Если тарих и му’амма привлекали внимание кругов, обладавших значительными познаниями в области схоластической поэтики, то газель была доступна более широким кругам, и мы находим ее почти у всех поэтов того времени.
Не вдаваясь в историю газели, напомним только, что одописцы XI в. газели как самостоятельного жанра еще не знали. Для них газель была только вступительной частью (несибом) касыды и обязательно переходила в славословие. Принято считать, что основоположником чистой газели был Са’ди. Верно, что Са’ди одним из первых довел газель до высокой степени совершенства. Но наблюдения над хорасанской поэзией XII в. показали, что уже в это время газель начинает принимать совершенно отчетливые очертания. В частности, обычай вводить в заключительный бейт газели тахаллус (псевдоним) поэта – явление, до XII в. констатируемое только в суфийской поэзии, в XII в. все чаще и чаще начинает наблюдаться и светской газели. Вот характерные примеры:

Ф а х р а д д и н Х а л и д:

Халид – пес твой – брось ему скорбь,
Хоть и не стоит он того, чтобы ему бросали кость.

М а х м у д С а м а’ и М а р в а з и:
Сама’и никогда не нарушит свои обеты перед тобой,
Хоть от тебя дела его пришли в расстройство.

О н ж е:
Что бы ты ни делала с Сама’и,
Все это ты делаешь только по наущению неба.

Среди хорасанских поэтов XII в. я насчитал двенадцать, почти исключительно специализировавшихся на светской газели. Следовательно, почва для Са’ди и поставившего перед собой те же задачи в Азербайджане Хакани была уже прекрасно подготовлена.
Едва ли можно сомневаться в том, что этот рост светской газели в сельджукский период имеет своей причиной активизацию культурной жизни города и перехода литературы из феодального замка на городской базар.
Все эти первые попытки, в том числе и деятельность Са’ди, были доведены до логического завершения в XIV в. великим лириком Хафизом. Для Герата XV в. образцом в области газели был Хафиз. Навои прямо называет его “предводителем и вождем людей истины”.
Джами говорит о нем: “Большая часть стихов его изящна и естественна, а некоторые из них почти доходят до границы чуда. Газели его в сравнении с газелями других, по ясности и плавности подобны касыдам Захира (Фариаби). Стиль его стихов близок к стилю Низари Кухистани,55 но в стихах Низари есть и достоинства и недостатки в противоположность его стихам. А так как в стихах его нет и следа вычурности, его прозвали Лисан ал-гайб (“Язык тайны”)”.
При таком отношении к Хафизу понятно, что почти каждый поэт XV в. большую часть своего времени отдавал созданию газелей. У Джами три дивана, состоящие преимущественно из газелей, у Навои их даже четыре. Главное место газели занимают и в творчестве таких поэтов, как Касим ал-Анвар (ум. в 1431/1432 или в 1433/1434г.),шейх Джемаладдин Хамза Азури (род. в 1382 г., ум. в 1461/1462 г.), сербедарский поэт эмир Ага Малик Шахи (1385-1453), Ахли Ширази (родю в 1455 г., ум. в 1535/1536 г.), Хилали Астрабади (ум. в 1532/1533г.), Исмат Бухари, Сираджаддин Бисати (ум. в 1412 г.), Бурундук Бухари и др. Малоизвестные поэты, которых упоминает Навои в своем “Маджалис”, почти все упражнялись именно в этом жанре. Навои делает интересное наблюдение: “Не имеющие специальной подготовки, но талантливые тюркские юноши по причине большей легкости занимаются сложением стихов на персидском языке. И поистине, если кто-либо хорошенько вдумается и поразмыслит, то, так как в этом языке такая широта и на его ристалище такое красноречие, то, конечно, здесь всякого рода словосочетание и красноречие и создание стихов и сочинение поэм – легче, и на самом деле оно действительно легче”.
Навои хочет сказать, что написать газель по-персидски легче, чем написать ее на тюрки. Принимая во внимание наличие таких изумительных мастеров этой формы, казалось бы, что утверждение это несколько странно. Но если мы учтем, что Навои имеет в виду не гениальных поэтов, а среднего любителя поэзии, то, конечно, он прав. газель, не стремящаяся к глубоким мыслям, не ищущая новых образов, газель формальная гораздо легче может быть создана по-персидски, где при небольшом таланте и большой начитанности можно без конца перепевать ставшие шаблоном темы.
Думаю, что не случайно Навои с некоторой горечью говорит в своем “Вале Искендеревом”:

Людям нашего века нужно десять дней дискуссии,
Чтобы накропать газель из пяти бейтов.

Навои здесь говорит именно о мании к р о п а т ь газели, охватившей гератских эстетов. Под их каламом газель превращалась в формалистическое упражнение, не имевшее, в сущности, ничего общего с искусством.
Касрави в брошюре о Хафизе, кстати сказать, свидетельствующей о его полном непонимании великого поэта, говорит, что газель пишется так: сначала подбирают, скажем, восемь рифмующих слов, а затем подгоняют к ним строчки, руководствуясь готовыми формулами и совершенно не помышляя ни о связи строк между собой, ни о единстве стиля и настроения. Касрави обвиняет в этом Хафиза. Обвинение это совершенно не обосновано. Но что тысячи “газелекропателей” и ХХ в. да и XV в. действовали и действуют именно так, в этом сомнения нет. Не случайно поэты, владевшие более совершенной техникой, стремились и газель обратить в головоломное упражнение, выбирая трудные рифмы, длинные и необычные редифы, вводя в газель все обилие фигур схоластической поэтики.
В результате и газель, бывшая первоначально выразителем подлинных чувств, перерождалась в своего рода математическое упражнение, которое могло заинтересовать только изощренного в тайнах схоластической поэтики читателя. Хафиз создал газель – XV век превратил ее в схоластику.
Наконец, упомянем, что тимуридские поэты, правда, в значительно меньшей степени, пытались сохранить и муназарэ (тенцону), получившее такое блестящее развитие под каламом Асади Туси еще в XI в. Мы уже упоминали о “Прении земли и неба” у Арифи. Талиб Джаджарми (ум. в 1450 г.) написал “Прение мяча човгана”. Некий ходжа Мас’уд Кумми в 1462 г. поднес Навои муназарэ, названное им “Махзан-и ма’ани” (“Сокровищница глубоких мыслей”) и содержавшее прение меча и калама. Тема эта в приложении к такому мастеру калама, как Навои, вполне уместна.
Скажем еще несколько слов о прозе. В сущности и в XV в. художественная проза занимает среди литературных произведений весьма скромное место. Проза применяется преимущественно историками, используется в литературе дидактической и научной или полунаучной.
Но во всех этих областях она переживает в то время крупные изменения. Если Бейхаки или даже Джувейни просто старались изложить свои мысли и иногда излагали их довольно-таки негладко, то в XV в. проза по изяществу не должна была уступать поэзии. Строятся длиннейшие периоды, украшенные рифмой, переполненные сложнейшими образами и сравнениями, подчас затемняющими мысль настолько, что фразу нужно перечитать несколько раз, пока смысл ее станет понятным. Даже такие крупные историки, как Шарафаддин Али Йазди и Мирхонд, пишут языком, доводящим неискушенного в поэтике читателя до отчаяния. Естественный, простой язык в эти годы произвел бы впечатление чего-то выпадающего из рамок литературы и науки и едва ли удостоился бы внимания тогдашних ценителей литературы.

* * *

К каким же выводам приводит нас этот по необходимости весьма сжатый обзор тимуридской литературы?
Прежде всего бросается в глаза паразитическое разрастание техники в ущерб содержанию. Впечатление такое, что тема интересует поэта весьма мало. Он готов взяться за любую тему. Более того: чем она менее значительна, тем большую возможность получит он блеснуть своим мастерским владением словом, показать, что и на таком фоне он сумеет создать ряд звучных строк. Его не интересуют ни мысль, ни чувство, это – второстепенная сторона. Главное – удивить читателя фокусом, какого до него не применял еще никто.
Таким образом, приходится констатировать, что хотя мы и говорим о “расцвете” персидской поэзии в тимуридскую эпоху, но расцвет этот был весьма своеобразен и, скорее, был своего рода упадком. Расцветала техника, умирала литература, становившаяся игрушкой и забавой. Нужно ли говорить о том, что это – показатель того, что литература принадлежала только верхушке общества. Чрезмерная осложненность ее делала ее доступной лишь для весьма узкого круга читателей, преимущественно феодальной аристократии и связанных с нею работников придворных канцелярий, зажиточного купечества, высших духовных лиц, преподавателей медресе, живших на казенный счет и стремившихся угодить своим покровителям.
Мы, конечно, не хотим утверждать, что таков был характер всей, без исключения, литературы того времени. Дальнейшие главы покажут, что это не так. Но для нас важно подчеркнуть, что основной фон был именно таков и что именно наличие таких тенденций и привело к появлению столь своеобразных фигур, как великий Алишер Навои и его друг и наставник – Абдаррахман Джами.

ТЮРКСКАЯ ПОЭЗИЯ ЭПОХИ ТИМУРИДОВ

Часть I

Чтобы получить полное представление о тех условиях, в которых формировалась творческая личность Навои, нужно остановиться в нескольких словах и на состоянии тюркской поэзии того времени. Мы уже отмечали, что в течение веков, начиная с Х в., персидский язык был основным литературным языком для очень многих народов Средней Азии и Ирана.
Как литературным языком им пользовались также и народы тюркоязычные, хотя параллельно они делали попытки создавать литературу и на своем родном языке. Однако движение это почти не получало поддержки в правящих кругах, и потому развитие литературы на родном языке шло крайне медленно. Усиливаться оно начинает только к XIV в., когда некоторые поэты, особенно в Хорезме, пытаются использовать выработанную персидской литературой технику и для своего родного языка. Отказываясь от народных форм, они вводят в тюркскую поэзию персидские квантитативные метры, усваивают ее фигуры и все более и более осложняют язык, вводя в него большое число арабских и персидских слов.
Это движение особенно усилилось с приходом к власти тимуридов. Тимуриды не только поощряли поэтов, писавших на их родном языке, но даже и сами пробовали свои силы в этой области. Навои называет нам имена восьми тимуридских принцев, получивших известность своими тюркскими стихами.
Правда, эти стихи едва ли отличались большими художественными достоинствами. Почти все они были очень скоро забыты и до наших дней не сохранились. Дошел только (и то, вероятно, в неполном виде) диван Султан-Хусейна, о котором мы далее поговорим подробнее.
Язык, на котором писали эти поэты, в то время был известен под названием “тюрки” (тюркский. Так его называли и все его современники. В европейской науке с конца XIX в. этот язык было принято называть “чагатайским” по имени второго сына Чингисхана – Чагатая, улусом которого была Средняя Азия. В самих источниках такое название нигде не применяется, и его нужно признать безусловно неудачным. Было предложение заменить его термином “среднеазиатско-турецкий литературный язык исламской эпохи”.59 Этот термин, в известной степени по причине тяжеловесности его, широкого распространения не получил. За последние годы в литературе все чаще встречается другое обозначение: “староузбекский” язык. Хотя этническим термином “узбек” в ту эпоху назывались другие тюркские племена, бывшие во враждебных отношениях к тимуридам, но такое обозначение все же вполне приемлемо, так как язык этот является непосредственным предшественником современного узбекского литературного языка, который и лексически и морфологически имеет с ним очень много общего.
Первый крупный поэт, о котором мы можем создать себе более или менее четкое представление на основании сохранившихся материалов, был придворный поэт Халиль-Султана и Улугбека – Саккаки. Часть его произведений дошла до нас в уникальной рукописи Британского музея (Оч. 2079).
О жизни этого поэта мы ничего не знаем. Неизвестно даже его имя. Так как Саккаки был связан с Улугбеком, то можно думать, что расцвет его падает приблизительно на 40-е годы XV в. Саккаки писал не только газели. Сохранилась и эффектная касыда, в которой он восхваляет своего покровителя Улугбека. Характерно, что в тимуридских кругах касыда вновь начинает оживать. Это вполне понятно. Если вычурная касыда XII в., написанная на недоступном для большинства читателей литературном персидском языке, не могла выполнять тех функций, которые она несла в X-XI вв., то касыда на тюркском языке, и притом написанная с силой подлинного убеждения, конечно могла вновь приобрести действенность. Потому-то некоторые поэты, хотя и не в таком масштабе, как раньше, вновь обращаются к этому жанру.
Характерно, что Саккаки в этой касыде отнюдь не склонен, как это делалось ранее, идеализировать всех носителей власти. Среди них, как он говорит, достаточно часто попадаются и жестокие тираны, кровожадные волки:

Подданные – стадо, султан для
них – пастух или волк,
Волк погибнет, и стадо успокоится,
ибо пришел пастух, подобный Моисею.

Он восхваляет Улугбека не потому, что это султан, а потому, что таких султанов, как Улугбек, можно найти крайне редко, он – единственный в своем роде:

Султанов в мир много пришло,
но таких, как ты, один пришел,
Если у небосвода найдется язык,
пусть скажет: добро пожаловать.

Конечно, в этих словах очень много лести, свойственной придворному поэту, но все же нужно вспомнить громадные заслуги Улугбека, содействовавшего развитию науки и культуры. В предисловии к своим астрономическим таблицам Улугбек писал, что царства и религии, все это – нечто временное, преходящее, достижения науки по мере ее развития предаются забвению и заменяются новыми открытиями, но ведь нужно помнить, что эти новые открытия становятся возможными только на базе предшествовавших достижений и, следовательно, Улугбек в этом смысле прав.
Уже одних этих его слов достаточно, чтобы признать, что таких правителей в то время много быть не могло и что Саккаки в этой своей строке до известной степени правильно подчеркивает исключительный характер Улугбека.
В газелях Саккаки старается воспроизводить на родном языке весь блеск и изящество Хафиза. Некоторые бейты его прямо перекликаются со строками ширазского поэта. Так, Саккаки кончает одну из своих газелей словами:

Дело любви, не знав его ранее, Саккаки считал легким,
В конце концов он затруднил себе дело жизни.

Почти в тех же словах эта мысль выражена у Хафиза:

О виночерпий, пусти кубок в круговую и подай его,
Ибо любовь сначала казалась легкой, но встретились трудности.

Саккаки стремится заострить свои газели неожиданными смелыми противопоставлениями, играя необычными словосочетаниями:

О госпожа моя, дыханием подобная Мессии, одним дуновением исцели.
Ведь плутовским взором глаза твои ввергли в недуг мою душу.

Во всей мусульманской литературе Иса-Мессия всегда изображается как чудотворный врач, своим дуновением даже воскрешавший мертвых. Таким образом, первое полустишие, которое сравнивает дыхание, а тем самым и речь красавицы с чудотворной силой Иса, целиком следует традиции.
Но второе полустишие вводит неожиданный оборот: дыхание, речь красавицы исцеляют, но зато глаза ее, напротив, вызывают болезнь, т.е. повергают того, кто их видел, в болезнь любви.
Саккаки осложняет образы газелей, используя терминологию распространенных в его время наук:

Разлука с тобой кровь мою плавит в тигле всякий миг,
Дабы сделать мое лицо золотым, не делай тоску по тебе философским камнем.

Вся строка связана с терминологией алхимии. Разлука с милой – тигель, в котором плавится кровь поэта, а тоска по ней становится в результате этого “философским камнем”, который действительно заставляет появиться золото – делает лицо тоскующего поэта желтым, как золото. Сравнение в таком сопоставлении очень смелое и оригинальное.
Навои помещает краткую заметку о Саккаки в своей книге “Маджалис ан-нафаис”, дающей характеристики крупнейших поэтов его времени. Он сообщает, что в 1491/1492 г. Саккаки уже в живых не было. В Самарканде, говорит он, стихи Саккаки ценили крайне высоко. В одну из поездок в Самарканд Навои решил проверить, соответствует ли эта высокая оценка действительности. Он занялся поисками его стихов, но, по словам его, не нашел в имевшихся там стихах никаких особых достоинств. Ему приходилось даже слышать, что Саккаки будто бы просто приписывал себе все лучшие стихи Лутфи. Правда, Навои не говорит, что это обвинение в плагиате подтвердилось. Но все же оценка эта весьма сурова и в настоящее время не совсем понятна. Можно думать, что она вызвана таким обстоятельством. Известно, что между двумя культурными центрами того времени – Гератом и Самаркандом шло непрерывное соревнование, принимавшее иногда очень острые формы. Характерно, что один гератский поэт советовал своему уезжавшему в Самарканд другу взять с собой побольше стихов, так как “такого рода сласти трудно найти в Самарканде и Бухаре”. Т.е. гератцы считали, что настоящая поэзия есть только в их городе. Самаркандцы платили Герату той же монетой и всячески старались доказать, что хорошая поэзия есть только у них. Весьма возможно, что Навои неоднократно выслушивал от самаркандцев самые неумеренные восхваления поэзии Саккаки. Если он, в результате таких похвал, ожидал найти в его диване что-то совершенно новое и затмевающее всю богатую лирику Герата, то, конечно, он должен был разочароваться и именно вследствие такого разочарования мог так сухо отозваться о Саккаки – поэте безусловно выдающемся, хотя, конечно, не достигшем совершенства гератского мастера газелей – Лутфи, с которым его, по-видимому, любили сравнивать самаркандцы.
В Самарканде же протекала деятельность и другого крупного поэта, писавшего на староузбекском языке, — Атаи. О его жизни мы также почти ничего не знаем. Родом он был из Балха, состоял придворным поэтом при Улугбека и его сыне Абдуллатифе. Сохранил ли он свои отношения к Абдуллатифу после того, как тот, стремясь к власти, совершил чудовищное преступление и убил своего просвещенного отца, — сейчас решить трудно. Диван Атаи дошел до нас в единственной рукописи, хранящейся в Академии Наук СССР.
Газели Атаи очень напоминают газели его современника Саккаки. Здесь то же стремление прикрыть обычный для газельной лирике эпитет изящным оборотом речи, придав этим ему новизну.
Известно, что, согласно требованиям традиции, ротик красавицы должен быть маленьким. Но сказать в стихах просто, что красавица хороша потому, что у нее маленький ротик, для поэзии этого стиля было бы слишком просто. Атаи передает эту мысль так:

На ходу не прикрывай рот рукавом,
Ибо ведь нет у тебя того, что нужно прикрывать.

Речь красавицы воскрешает, — мы видели, как об этом говорил Саккаки. Атаи повторяет эту же мысль, но уже со ссылкой на схоластическую философию. Известно, что представители этой науки исписывали сотни страниц, чтобы разрешить проблему того, что такое “дух” и откуда он происходит. Атаи насмешливо намекает на эти дискуссии в такой строке:

Субстанцию духа, суть которой не поняли схоласты,
Я в одном слове внезапно узнал, когда спросил у твоих уст.

Атаи широко пользуется в качестве рифмы омонимами, что придает стихам особую остроту.

О царица красы, открой (оч) свое лицо,
Чтобы досыта мог наглядеться на тебя этот голодный (оч), достойный лицезрения.

Так же характерно для него стремление во втором полустишии придавать какому-либо обороту речи первого полустишия новое и неожиданное значение:

Что за беда, если слова Атаи назовут “жемчужиной-сиротой”,
Ведь в разлуке с тобой мы не видели такого моря, как его слезы.

“Дурри яти” (жемчужина-сирота) назывались особенно крупные жемчуга, так как их не нанизывали на нитки с другими жемчугами, а оправляли отдельно. Сравнение красивых стихов с жемчугами обычно. Но не менее обычно сравнение слез с жемчугом. Атаи пользуется этими двумя линиями одновременно и с большим искусством объясняет совершенство своих стихов тем, что это – слезы, пролитые в разлуке.
Изредка у Атаи появляется и реалистическое, взятое из быта сравнение:

Попреками не прогонит соперник Атаи от твоих дверей,
Ведь нищий не покинет дверь, сколько бы ни кидались собака, о госпожа.

Крайне характерна для Атаи такая изящная газель, где поэт играет словом suv (вода) и его таджикским эквивалентом ob, повторяя его в каждом полустишии и получая все новые и новые неожиданные обороты:

Тот кумир, что словно пери, сидит на берегу воды,
По крайней изящности его может быть проглочен с водой.
Как будто бы погулять у вод Сельсибиля
Из райских лугов к воде Кавсара пришла гурия.
Ту руку, что чище воды, не моет она в воде,
Но воду, чтобы очистить, моет она рукой.
Теперь я узнал, правда это, увидел я собственными глазами,
Когда говорят, что “речную деву” можно иногда увидеть.

В сущности вся эта газель целиком во всех строках повторяет только одну мысль – подчеркивает изящество, утонченность красавицы. Не сказано почти ничего, но вместе с тем почти каждая строка дает яркий и неожиданный образ, используя излюбленные в народной сказке представления.

Часть II

Крупнейший представитель гератской лирики того времени, один из лучших мастеров староузбекской газели – Лутфи. О жизни его мы знаем крайне мало. Он родился во второй половине XIV в. В юности изучал светские науки, “науки внешние”, как их тогда называли, но затем встретился с шейхом Шихаббаддином Хиябани, и тот увлек его суфийскими учениями. Вступил ли Лутфи практически в дервишский орден, мы не знаем, но во всяком случае жизнь его после этого была построена в соответствии с требованиями суфизма, т.е. отличались крайней простотой и нетребовательностью. Как и учитель Навои, Абдаррахман Джами, он жил в Герате за городом, там, где уже начинались пригородные кишлаки. Жил он небольшом собственном домике и, видимо, пользовался репутацией человека святой жизни и добродетельного, ибо Навои говорит о нем так:
“Святой жизни, благодатный муж он был. Сего бедняка (т.е. самого Навои) неоднократно благословлял. Есть такая надежда, что, так как был он великим дервишем, то молитвы его обо мне будут услышаны”.
Такая скромная жизнь не препятствовала, однако, Лутфи временами посещать дворцы тимуридских эмиров и даже выполнять некоторые их поручения. Тимуриды к дервишам относились с большим уважением и постоянно вызывали их к себе и слушали их назидательные речи. Лутфи нередко приходилось, вероятно, бывать у Шахруха. Очень возможно, что по его заказу им былапредпринята большая работа – изложения стихами “Зафар-намэ”, большой биографии Тимура, написанной известным историком и литератором Шарафаддином Али Йазди и законченной в 1424/1425 г. изложение этой книги в стихах было очень трудным делом. Лутфи написал больше трех тысяч бейтов, но работу все же до конца не довел. Так как законченная часть оставалась черновиком, не была переписана и, следовательно, существовала только в одном экземпляре, то неудивительно, что она до наших дней не сохранились или пока еще не найдена.
Не найдена до сих пор и рукопись большой его поэмы “Гулу Навруз”, написанной на его родном языке и представляющей собой фантастический любовный роман. Пока из этой книги известны только отдельные бейты, сохраненные одним из словарей. Лутфи имел некоторое отношение к Улугбеку, по крайней мере у него есть газели, обращенные к этому ценителю науки и литературы. В одной из его газелей мы читаем:

Хан Улугбек оценит совершенство Лутфи,
Ведь его яркие стихи не уступают Сальману.

Упоминаемый в этом бейте Сальман – известный поэт Сальман Саведжи, о котором мы говорили выше.
Лутфи дожил до глубокой старости. Навои сообщает, что он умер девяносто девяти лет. Точная дата его смерти пока не установлена.
Навои говорит, что в самые последние минуты жизни Лутфи начал писать новую газель на персидском языке. Он успел только создать первый бейт:

Если сердцу влюбленного придется иметь дело с китайским неверным,
Это все же лучше, чем если будет дело с такой злонравной, безжалостной.

Видя, что докончить стихотворение ему уже не суждено, он завещал, чтобы его докончил и включил в один из своих диванов Абдуррахман Джами. Лутфи умер так же скромно, как и жил, и тело его, по словам Навои, было предано земле в саду его дома.
Диван Лутфи состоял из персидских и староузбекских стихов, но, хотя и персидские стихи его славились, все же известность получили именно стихи, написанные на его родном языке. Как говорит Навои: “В тюркском известность его была больше, и тюркский диван его распространен”. Этим, вероятно, и объясняется тот факт, что до наших дней сохранился только его староузбекский диван, дошедший до нас в нескольких рукописях. Диван, как и у большинства авторов того времени, состоит преимущественно из газелей. Есть, правда, и несколько касыд, в том числе великолепная касыда в честь Шахруха, но касыды эти более или менее случайного характера. Все свое мастерство Лутфи направил на разработку малой лирической формы. Его главными образцами были признанные мастера газели – Кемаль Худжанди и Хафиз. Лутфи сам говорит о том, что ставил себе задачей соревноваться с Кемалем. В заключительном бейте одной из газелей он говорит:
“Сафина” по-арабски – “корабль, судно”, но в то же время это название обозначает и “сборник стихов, диван”. Так возникает великолепная игра слов: “Корабль Кемаля не сможет переплыть на эту сторону Аму-Дарьи”, т.е. из Хорасана в Мавераннахр, иначе говоря, если только в Самарканде ознакомятся со стихами Лутфи, но никто даже не захочет смотреть на стихи Кемаля. Очень многие строки Лутфи перекликаются как со стихами Кемаля, так и с творениями величайшего лирика XIV в. Ходжа Хафиза.
Лутфи правильно определил, в чем неотразимая сила Хафиза. Он совершенно сознательно воспроизводит его простату и естественность. Как и у Хафиза, многие его газели своей задушевностью и искренностью приближаются к народной песне, как, например, следующая маленькая газель:

Почему ты терзаешь мою душу?
Ведь уже время стать тебе верной…
Жизнь моя отлетает от пламени разлуки,
Когда же ты исцелишь мою болезнь?
Убей меня своей томной негой! Дозволено это,
Если ты только исполнишь мою просьбу…
Тот локон не спускай на щеку,
Ибо лицом (юз) ты тысячи бед творишь.
На твоей шее кровь моя, о глаз, так как
Ты знакомишь меня с красавицами.
Лутфи, умой руки от жизни,
Если ты приветствуешь приход любви.

Эта газель, конечно, не может претендовать на глубину мысли, но словесная отделка ее столь тщательна, что она из области литературы уже почти переходит в область музыки.
Эта простота, так же как и у Хафиза, происходит не от неумения дать осложненный образ, а, напротив, от совершенного владения словом. Когда Лутфи хочет, он поражает замысловатостью своих оборотов речи. Не даром подражать ему было почти невозможно. Навои говорит: “Под конец своей жизни он сложил стихи с редифом “офтоб” (солнце). Все поэты того времени пытались подражать, но никто подобного начального бейта сказать не мог”. Вот этот бейт:

О, благодаря твоему ночеподобному локону в тени вскормлено солнце,
У ночи твоего локона вместо луны в объятиях солнце.

Весь смысл бейта в том, что лицо красавицы сравнено с солнцем, а кудри с черной ночью. Это сравнение делали тысячи раз и до Лутфи. Но как это сделано здесь? Солнце – лицо названо “нозпарвар”, а это значит одновременно и “вскормленное в тени” и “изнеженное, нежное, не загорелое”. У красавицы нежное лицо, так как его защищают от солнца кудри. Но ведь это лицо само по себе солнце! Т.е. солнце защищено от солнца. Такой оборот речи не каждому придет в голову. И далее: кудри – ночь , но это особая ночь, ибо в этой ночи скрывается не луна, а солнце. В двух полустишиях сразу сплелись картины и жгучего солнечного дня и яркой лунной ночи. Понятно, что Навои отмечает этот бейт, как неподражаемое создание искусства.
Но Лутфи и на родном языке мог создавать не менее изысканные строки. Вот другой бейт, красоту которого Навои особенно подчеркивает:

По тонкости (изяществу) талии ее подобные косы ее,
Зная свое место, садятся ниже ее талии.

Опять смысл очень простой. Косы красавицы так длинны, что спускаются ниже талии. Но как это выражено? Лутфи вспоминает широко распространенный в то время обычай “местничества”. На больших собраниях каждый занимал место соответственно своему общественному положению: наиболее почетные гости – в “почетном углу” (тур); чем ниже положение, тем дальше от тура, вплоть до самого скромного места, носившего название “саффи на’лайн” (ряд туфель), т.е. того места у дверей, где входящие оставляли свои кавуши. Так вот косы красавицы оттого такие длинные, что они знают свое место, знают, что им нельзя быть выше талии, и потому-то они скромно и спускаются ниже талии.
Еще пример в этом же роде:

Твой лик – свет веры, сохрани его от соперника под покровом,
Ведь лучше, чтобы человек сохранял свою веру от иблиса (дьявола).

Немного натянутое сравнение белизны лица со “светом истинной веры” встречается уже в Х в. у бухарского поэта Дакики. У него “чернота иблиса” была связана с кудрями. Здесь поэт советует скрыть белизну от своего соперника. Но тем самым он без всякой внешней грубости этого соперника назвал “иблисом”.
Прекрасные образцы того же изящного обоснования дают такие бейты:

Увидев твое лицо, стыдится роза
И то краснеет, а то не смех ли ее дело?
Духов и ангелов, оказывается, нельзя видеть простым человеческим глазом, так как:

Джинны, ангелы и гурии не бывают видны на лугу,
Разве не стыдятся все они твоего лица?

Стиль газельной лирики привел к тому, что многие крупные поэты в последнем бейте обращались сами к себе с призывом замолчать, так как все равно всех своих чувств они словами выразить не смогли бы. Это же делает и Лутфи, но создает при этом образ необычайной тонкости и изящества:

Запечатай, о Лутфи, свой рот колечком ее ротика,
Ведь нет никого в мире, с кем можно было бы поделиться тайной!

Нужно заметить, что сравнение ротика красавицы с камнем в перстне сразу же дает намек на то, что ротик – маленький и яркокрасный.
Характерно для Лутфи появление в отдельных бейтах образов, тесно связанных с реальным бытом. Этого старая придворная лирика не допускала совершенно. Здесь чувствуется влияние города, его стремление к конкретности, к переносу обстановки собственной жизни горожазина и в поэзию. Эта черта с необычайной силой начинает развиваться в поэзии народов Средней Азии главным образом в XVII-XVIII вв. Но первые ее проявления уже совершенно отчетливо видны и у Лутфи.

По шариату словам пьяного нет доверия,
Но ведь твои два плута (глаза) дают свидетельство на пролитие моей крови…

Томный взор сравнивают со взглядом опьяненного, — это считалось признаком красоты. Лутфи этим пользуется и спрашивает, почему по свидетельству опьяненных глаз его милой льется его кровь, хотя по шариату показания пьяного свидетеля на суде в качестве доказательства приняты быть не могут? Тонкая черточка, переносящая нас сразу в судебную канцелярию XV в.

Будь милостива, покажи бедняку Лутфи твою руку,
Не скрывай от этого нищего серебро в твоем рукаве.

Здесь сравнение руки (от локтя до кисти) с серебром ( по белизне) вызвало к жизни воспоминание об обычае прятать кису с серебряными деньгами в широкий рукав халата. Отсюда возникло уподобление поэта нищему, которому обладательница серебряной руки не хочет подать милостыни. Следует обратить внимание на естественность этого образа при всей его изысканности.

Сердце мое увидело твой локон (зульф) как он явился и скрылся, и поняло:
ведь, как вор, среди людей разве он не опускает голову вниз?

Здесь образ зульфа вызывает совершенно реалистическое представление о воре, который выдает себя в толпе потупленным взором, умышленно стараясь придать себе смиренный и безобидный вид. Так один бейт вызывает у читателя яркое представление о подозрительной фигуре, жмущейся где-то в толкотне и давке среди пестрой толпы на базаре.
Итак, Лутфи во всей своей лирике разрабатывает все одну и ту же тему – любовь во всех ее проявлениях. Этого требовал жанр газели, и требование это в XV в. не могло быть нарушено. Но приведенные примеры достаточно ясно показывают, что, несмотря на это жесткое ограничение, Лутфи сумел ввести в лирику огромное богатство содержания, дать переплетение сотен отдельных ярких картинок, которые отражают самые разнообразные области жизни и позволяют внимательному читателю черпать из этой, казалось бы, на первый взгляд беспредметной лирики все новые и новые детали, все новые и новые художественные наслаждения.
Мы уже говорили о совершенстве формы газелей Лутфи. Музыкальность их достигается в значительной степени широчайшим применением различных повторов и, в частности, мастерским использованием редифа.
Нужно помнить, что, по правилам поэтики, редиф должен естественно вытекать из смысла всей строки, а не быть искусственным довеском; восклицания вроде “эй бола” или “эй углон” (эй сынок!) после рифмы – это очень плохой редиф, и хороший поэт такого не применит. Будучи применен в первом бейте, редиф без каких бы то ни было изменений должен пронизывать все стихотворение. Исчезновение редифа или замена его другим, хотя бы и рифмующим, словом недопустимы. Отсюда видно, до какой степени затрудняет работу поэта использование этого приема. Лутфи широчайшим образом пользуется редифом, — редкая газель его не имеет. Это – доказательство его громадного технического мастерства.
Лутфи в этом искусстве достигает того, что в некоторых газелях почти все полустишие целиком становится редифом, что необычайно увеличивает музыкальную силу стиха. Поразительный пример столь длинного редифа мы находим в такой газели:

Meni shaydo qiladurgan bu ko‘nguldur bu ko‘ngul.
Xoru rasvo qiladurgan bu ko‘nguldur bu ko‘ngul.
Uqdayin qomatimizni qora qoshliglar uchun
Muttasil yo qiladurgan bu ko‘nguldir bu ko‘ngul.

Меня в безумие ввергло это сердце, это сердце.
Унизило и опозорило это сердце, это сердце.
Мой стан, прямой как стрела, из-за чернобровых
Постоянно луком сгибает это сердце, это сердце.

Нужно обратить внимание, что рифма здесь в самом начале полустишия: шайдо – расво – ё, вся остальная часть сироки – редиф. Это повторено в этой газели восемь раз. только большому мастеру слова под силу такое построение газели.
Не менее блестяще Лутфи пользовался и трудной формой, носящей название “туюг”. Эта форма, как отмечает Навои, персидской поэзии не известна, она свойственна только поэзии на различных тюркских языках. Туюг – по внешней форме руба’и, это тоже четверостишие со схемой рифм а-а-б-а. Но отличие его от руба’и заключается в том, что туюг, во-первых, пользуется иным размером (руба’и имеет свой собственный, лишь ему свойственный, размер, а туюг обычно пишется размером ремель, по схеме: – – – |– – – |– – ), а, во-вторых, — и это особенно важно – рифма в туюге составляется из омонимов, т.е. слов, имеющих одинаковое звучание, но различное значение. Следовательно, в туюге в качестве рифмы могут быть использованы только такие слова, которые имеют не меньше трех разных значений. Понятно, что таких слов немного и что, следовательно, создать хороший туюг крайне трудно.
Туюги ведут свое происхождение от фольклора тюркских народов, которые всегда очень любили эту игру словами. В XIV в.туюги включил в свой диван туркменский поэт Бурханаддин, бывший правителем Сиваса (в Малой Азии); есть туюги и в диване одного из предшественников Лутфи в Средней Азии – Амири. Но Лутфи первым сумел поднять эту форму до высшего мастерства, наделив свои туюги столь характерными для него простотой и изяществом. Вот пример его искусства:

Ey ko‘ngul, yorsiz sanga ne bor bor?
Qaydakim ul zulfi ambarbor bor…
Chek jafovu javru nozi borini,
Bir kun o‘lgaykim degaylar: bor bor!

О сердце, что за неуместное бремя на тебе,
Когда есть этот локон, дождем сыплющий амбру?
Неси бремя притеснения, насилия, заносчивости.
Настанет день, когда скажут: есть прием!

Здесь последнее bor – редиф, оно всюду означает “имеется, есть налицо”. Перед редифом bor три раза повторено в разных значениях: 1) бремя, груз, гнет; 2) сыплющий дождем – от персидского глагола boridan – итти (о дожде); 3) bor – прием у шаха или вельможи во дворце. Следовательно, здесь bor использовано даже четырех значениях.
Другой пример:

Charxi kajraftor elidin yozamen,
Chiqmadim hijron qishidin yoza men.
Bir meni yorlik bila yod etmas ul,
Har necha ul shahga qulluq yozamen.

От притеснения идущего кривыми путями небосвода я скитаюсь,
Из зимы разлуки я не пришел к лету.
Ни разу не вспомнит она меня дружелюбно.
Хотя я пишусь рабом той царицы.

Здесь yozamen в трех значениях: 1) блуждаю, скитаюсь, не зная пути; 2) до лета я (не дошел), т.е. не дождался лета; 3) пишу.
Следует отметить, что при всей сложности игры стихи звучат крайне просто, они понятны и даже не лишены известного теплого чувства (особенно вторые). Такое мастерство доступно только для человека, в совершенстве владеющего родным словом.

ЧАСТЬ III

Мы видели, что Лутфи был связан с суфийскими кругами, жил как дервиш. Отразились ли в его творчестве эти суфийские настроения? Вопрос это очень трудный, и на него пока дать исчерпывающий ответ нельзя.

Вполне возможно, что отдельные строки Лутфи, как и Хафиза, допускают толкование в суфийском духе. Но все дело в том, что такое толкование само по себе из этих стихов не вытекает, что оно может быть привлечено только извне. Читатель, ничего не знающей о суфизме, вполне может читать Лутфи без всяких аллегорических толкований и получить от этого чтения художественное наслаждение. А этого достаточно, чтобы признать лирику Лутфи в основе своей лирикой светской, не имеющей тесной связи с религиозной философией.
Мы видим, таким образом, что в лице Лутфи староузбекская поэзия одержала свою первую полную победу. Лутфи сразился с лучшими персидскими поэтами своего времени и оказался в состоянии выдержать эту борьбу. Поэтому вполне понятен отзыв, который величайший знаток слова Навои дает о Лутфи в своем “Маджалис ан-нафаис”. Мы уже несколько раз ссылались на высказывания Навои в этой книге. Нужно помнить, что он стремился в ней к величайшей сжатости, что оценки его даются буквально в двух-трех словах. И потому не случайно отзыв о Лутфи, в начале посвященной ему краткой заметки, гласит у Навои так:
“Мавлана Лутфи был царем слов своего времени. В персидской и тюркской поэзии не было ему равного, на тюркская была более известна…”
такая оценка объясняет огромное влияние, которое поэзия Лутфи оказала на все последующее развитие староузбекской поэзии и прежде всего на самого Навои, для которого Лутфи как бы подготовил почву. Это влияние проявляется в разных направлениях. Совершенно явным доказательством преклонения перед мастерством Лутфи служит, например, использование его газелей последующими поэтами для создания мусаммата.
Это особая поэтическая форма, которая строится так: берут чью-либо газель и приписывают к каждому ее бейту по нескольку полустиший, имеющих ту же рифму, что и первое полустишие данного бейта. Таким образом, каждый бейт превращается в целую строфу, в которой последние полустишия рифмуют с последними полустишиями других строф, а все предшествующие полустишия каждой строки рифмуют между собой. В зависимости от того, сколько полустиший будет приписано, мусаммат получает разные названия. Если приписано по три полустишие (и, следовательно, получились строфы из пяти полустиший), то такой мусаммат носит название мухаммас (упятеренный); если дописано четыре полустишия, стихотворение называют мусаддас (ушестеренный). Распределение рифм в мухаммасе схематически может быть изображено так:

а-а-а-а-а
б-б-б-б-а;
в-в-в-в-а и т.д.

Навои не раз писал мухаммасы на газели Лутфи, но и помимо такого прямого использования влияние Лутфи можно заметить как у Навои, так и у целого ряда последующих поэтов, вплоть до конца XIXв., в выборе слов, построении образа, использовании редифа и в других сторонах стиха.
Вся это еще раз подтверждает правильность отзыва Навои о творчестве Лутфи и заставляет признать в нем крупного лирического поэта, занимающего одно из виднейших мест в истории классической узбекской литературы.

Интересно отметить, что этот мастер стиха, познакомившись с одним из самых ранних стихотворений Навои, заявил, что на смену ему идет еще более сильный и талантливый поэт. Вот что нам рассказывает Хондемир в “Книге благородных качеств”:
“Господин наш Лутфи – несравненный по изяществу речи, раньше которого никто не писал столь прекрасных стихов на турецком языке, однажды, в первые годы зрелости ума и разумения эмира (т.е. Навои. – Е.Б.), пришел к нему и попросил: “Прочитай мне какую-нибудь газель и поделись со мной плодами твоей девственной мысли”. Эмир прочитал газель, в которой есть такой стих:

Когда она закрывает лицо, из моих глаз падают слезы,
Подобно тому, как появляются звезды, когда прячется солнце.

Господин наш Лутфи, выслушав эту газель, впал в море изумления и сказал: “Клянусь Аллахом, будь это возможно, я променял бы на эту газель десять-двенадцать тысяч персидских и турецких стихов (моих) и считал бы сделку великой удачей”.
Весьма видной фигурой среди тюркских поэтов XV в. был сам Султан-Хусейн, с политической карьерой которого мы уже ознакомились. Как и многие другие тимуриды, он получил блестящее образование.
Султан-Хусейн в совершенстве владел основным литературным языком эпохи – персидским и свободно мог писать на нем. С его именем связана весьма любопытная книга “Маджалис ал-ушшак” (“Собрания влюбленных”). Это – собрание биографий выдающихся поэтов, шейхов и ученых, но составленное под весьма своеобразным углом зрения. В центре каждой биографии стоит, зачастую вымышленная, любовная история. Книга написана прекрасным персидском языком, украшена большим количеством цитат из различных поэтов, о которых идет речь, содержит много интересных фактов, но требует весьма критического отношения, так как далеко не все приводимые в ней факты достоверны. Во всяком случае это чрезвычайно характерное для вкусов XV в. произведение Однако авторство Султан-Хусейна нужно считать довольно сомнительным. Как Бабур, так и историк Хондемир, лица, близко знакомые с обстановкой при гератском дворе, считают, что автор этой книге некто Кемаль-Хусейн Газургахи, но что книга написана по желанию и в соответствии с указаниями Султан-Хусейна.
Главной заслугой Султан-Хусейна нужно признать не это, а его неустанные заботы о развитии литературы на староузбекском языке. Вспомним, что почти вся его жизнь прошла в беспрерывных походах и, следовательно, в тесном общении с дружиной, родным языком которой были различные тюркские языки Средней Азии и Хорасана. Обладая развитым литературным вкусом, Султан-Хусейн в этом общении неустанно обогащал свои познания в народной речи. Возможно, не раз на стоянках в лагере ему приходилось слушать народных певцов, знакомиться с героическим фольклором тюркских народов. Потому совершенно понятно, что родоначальник узбекской литературы Навои считал Султан-Хусейна величайшим авторитетом в области тюркских языков. Как говорит Навои, Султан-Хусейн всегда поощрял литературную деятельность на родном языке и всем, кто пытался вступить на это поприще, охотно давал советы и делился своими познаниями.
“Его светлость от крайнего совершенства учености и обширных познаний людей, занимавшихся этой отраслью науки (т.е. изучением тюркских языков) и интересовавшихся этим искусством, поучали и наставляли”.
О самом себе Навои пишет: “соблюдая священные пожелания их светлости и повинуясь обязательным к исполнению приказам их, насколько могли дать мое сердце и мой язык и насколько давалось это моему каламу и моей руке… и считая для себя важнейшем почетом быть их учеником, годами расспрашивал я их о неизвестных мне правилах тюркского языка и тюркских стихов. Почтительно доложив разрешителю моих сомнений о моих затруднениях, я приобретал многие полезные сведения и получал величайшие выгоды. В результате поучений и наставлений их светлости и их руководства и поддержки дело мое дошло до того, что их светлость в своем послании… назвали меня самыми почетными именами”.
Конечно, в этих словах есть известная дань почтительности, которой требовал тогдашний придворный этикет, но все же можно с уверенностью утверждать, что Султан-Хусейн не только оказывал Навои материальную поддержку, придавал ему решимость бороться за узбекский литературный язык, но и широко делился с ним своими обширными познаниями в этой области.
В своем “Маджалис ан-нафаис” Навои последний восьмой маджалис целиком посвящает творчеству Султан-Хусейна, приводя начальные строки тех стихотворений, которые он считает особенно удачными. Он говорит:
“У их светлости хороших стихов и пленительных бейтов крайне много, и диван их приведен в порядок”.
Из этого можно заключить, что в 1491 г., когда писалась эта книга, диван Султан-Хусейна уже считался законченным. Диван этот сохранился до наших дней в виде нескольких хороших рукописей. Диван весь написан на староузбекском языке. Основную его часть составляет ведущий жанр той эпохи – газели. Как и его предшественники – Саккаки, Атаи и Лутфи, Султан-Хусейн пользовался исключительно арабско-персидским арузом и к народной силлабической метрике не прибегал никогда. Крайне своеобразная черта дивана та, что все газели написаны одним и тем же размером, носящим в арабско-персидской поэтике название ремель, схема которого может быть изображена в следующем виде:

– – – | – – –| – –

такого явления мы не наблюдаем ни у одного из классических поэтов. Чем оно объясняется, пока сказать трудно. Создается впечатление, что Султан-Хусейн как бы пытается разработать этот размер до последнего предела, установить все его возможности. Момент эксперементальности, действительно, играет очень большую роль в его диване. Он, например, проделывает такие опыты. Написав газель с начальной строкой:

Подобно тому как в тени твоего пушка скрыта душа,
Так в твоем рубиновом ларце (= губы) скрыты скатные жемчуга.

Он пишет еще две газели с той же рифмой и с тем же редифом. Иначе говоря, он как бы пишет “ответ” (назира) на свои же собственные стихи. Писание “ответов” на стихи других поэтов в это время было широко распространено. Но найти в диванах того времени такие своеобразные повторения своей собственной поэмы почти нельзя. Создается впечатление, что поэт, найдя удачную форму, разрабатывает ее далее и старается установить, какое дальнейшее усложнение этой формы возможно. Может быть, его самого удовлетворял только один из этих вариантов, но в диван вошли и все предшествующие строки именно потому, что он – венценосец и что, следовательно, каждую его строку были склонны считать величайшим достижением. Во всяком случае именно это свойство его дивана для историка литературы представляет очень большой интерес, так как здесь перед нами до известной степени раскрывается техника поэзии того времени.
Газели Султан-Хусейна со стороны содержания представляют собой характерную для того времени условную любовную лирику. Это описание красоты, страдания влюбленного в разлуке, горькие жалобы и т.д. они пропитаны необходимой для этого жанра страстностью. Навои говорит о них:
“От каждого влюбленного вступления в душе чувствительных людей загорится пламя небытия, и от каждого страстного бейта сердце влюбленных поразит молния бедствия”.
Но все же едва ли эту страстность можно считать выражением подлинного глубокого чувства. Стремление поразить читателя новым изысканным образом, сравнением, трудным редифом – совершенно очевидно. Эти стихи возникли не под влиянием страстного порыва, они – результат рефлексии, расчета, длительного искания наиболее удачного слова. Наряду с этим у него есть стихи, видимо, вызванные к жизни подлинным чувством и производящие впечатление искренности. Навои отмечает такое стихотворение, отличающееся связным содержанием:

От разлуки с тобой не было в теле моем души, в душе моей силы,
В глазах кровавые слезы были, в горестном сердце горение.
От тоски и скорби не было ни на миг покоя и терпения,
Ни на мгновение от раны разлуки с тобой не было ни пищи, ни сна.
И вдруг пришло письмо твое, радостная весть душе,
Словно на камфарном листе чистый мускус.
Только прочитал я, и дало содержание его моему безжизненному телу дух,
Так, как от дыхания Исы, стихи “Матери книг”.
Такова надежда Хусейни, что свидится он с тобой,
До подает ему это бог, а он знает, что нужно!

Известно, что связное содержание для газели того времени было необязательно. Напротив, каждый бейт обычно был закончен сам в себе, и общность создавалась только единым настроением, единством размера и рифмы. Навои справедливо подчеркивает, что эта газель резко выделяется своей целостностью. Это – письмо в стихах, ответ на записку друга, извещающего о предстоящей встрече. Нельзя не согласиться с Навои, что эта маленькая газель – произведение большого мастера, соединяющего классическое совершенство формы с искренним и глубоким чувством.
Но таких стихов в диване Хусейни, как называл себя в стихах Султан-Хусейн, сравнительно немного. Основная масса стихов поражает все же не чувством, а необычайной изысканностью образа. Навои приводит начальные строки такой газели:

Сожги в огне кипарис, если нет того стройного стана,
На ветер брось розу, если нет тех прекрасных щек.
Нет у меня желания любоваться кипарисом и розой,
Если нельзя любоваться в саду тем розовощеким кипарисом.
Зачем выстроила она ряды ресниц, если в стране души
Не намереваются очи ее всякий миг творить убийство и грабеж?

Навои говорит, что подражать этой газели не смог никто, в том числе и он сам. сомневаться в правильности утверждения такого знатока поэзии, как Навои, мы не смеем. В чем же причина этой неподражаемости? Сравнение стройного стана красавицы с кипарисом, ее цветущего лица с розой к тому времени насчитывало уже по меньшей мере пять веков существования. Но что сделано в этой газели? В основе ее лежит то же, всем давно известное, сравнение. Однако выражено оно не прямо, а изящнейшим намеком, причем оба полустишия первого бейта к тому же построены строго параллельно. Можно ли подражать этому бейту? Думаю, что создать нечто аналогичное при условии, чтобы это не было полным повторением, действительно, почти невозможно.
Султан-Хусейн внимательно изучал произведения своих предшественников и современников и состязался с ними в мастерстве. Навои приводит бейт Лутфи, на который у Султан-Хусейна есть ответ.
Следуя обычаю времени, Султан-Хусейн создавал и мухаммасы, избирая за основу газели Навои.
Итак, мы имеем полное право заключить, что Султан-Хусейн не только способствовал расцвету староузбекской литературы своим покровительством, но и сам был большим мастером слова, страстно любившим свой родной язык и глубоко его изучавшим.
Не случайно другой большой поэт и выдающийся политический деятель этой эпохи, Захираддин Бабур,68 не особенно долюбливавший Султан-Хусейна, говоря о нем, называет его “великим царем” (122б), а о Герате говорит (188): “Во время Султан-Хусейна, благодаря его управлению и заботливости, блеск и красота (Герата. – Е.Б.) увеличились в десять и даже в двадцать раз”.
Даже такой враг Султан-Хусейна, как Шейбани-хан, занявший его престол, говорил о нем, что “яснее солнца и несомненнее вчерашнего дня – со времени пророка не было царя, более знающего, умного и утонченно-образованного, чем Султан-Хусейн”.
Конечно, рядом с великим Навои его поэзия блекнет, выглядит своего рода забавной, салонной игрой, но нужно помнить, что многое, что нам в этой поэзии сейчас кажется вычурным, неестественным, нужно отнести не за счет личности Султан Хусейна, а за счет вкусов того времени, господствовавшего тогда литературного стиля. Выступить в роли реформатора Султан-Хусейн не мог. Для этого нужно было обладать гением Навои и его смелостью. Но нужно подчеркнуть, что Султан-Хусейн, увлекаясь литературой, не пошел по линии наименьшего сопротивления, не стал на путь подражания персидской поэзии на персидском же языке, а совершенно сознательно боролся за процветание своего родного языка, поддерживая в этом других и работая над языком лично. Это была работа, требовавшая неустанного собирания материала, изучения говоров, народной поэзии, постоянного экспериментирования. Свидетельство Навои и сохранившийся диван убедительно доказывают, что вся эта работа, действительно, не была бесплодной, и потому мы, хотя и не можем причислить Султан-Хусейна к разряду великих поэтов, не можем сравнивать его с Навои, все же должны признать в нем большого мастера слова и отметить его заслуги в деле развития узбекской литературы.

бертелс

бертелсБЕРТЕЛЬС Евгений Эдуардович 1890-1957). Иранист, тюрколог. Род. в СПб., в дворянской семье. Получил высшее муз. и юрид. образование. По ок. ФВЯ ПУ (1920) сотр. АМ, ИЛЯЗВ; в 1921-38 преп. перс. яз. в ПИЖВЯ/ЛИЖВЯ/ЛВИ. Переводчик изд-ва «Всемирная лит-ра» (1918-20). С 1924 преп. в ЛГУ (с 1928 проф.). В 1920-е возглавлял один из петроградских антропософских кружков. Важнейшей темой его науч. занятий в этот период было изучение основного мистического течения в исламе — суфизма. Занимался иссл-нием истории перс. лит-ры с древнейших времен, привлекая в качестве источников, наряду с новоперс. классикой, Авесту, а также памятники среднеперс., парфянской и согдийской письменности. В 1925 арестован, против него фабриковалось дело о «шпионаже в пользу Франции». После ходатайств акад. общественности освобожден, но оставался, по-видимому, под контролем и психологическим давлением со стороны ГПУ/НКВД. Позднее принужден к сотр. с органами внутр. дел, сыграл неблаговидную роль в арестах некоторых востоковедов (напр., А. Н. Генко, Г. Г. Гульбина). С конца 1920-х резко меняет тематику своих науч. занятий, все более подчиняя их парт.-пропаг. задачам. Обращается к проблемам тадж. сов. лит-ры, языковой политики в Ср. Азии. Доказывал необходимость отказа от араб. графики в мусульм. рес-ках СССР. Его иссл-ния перс.-тадж., а также узб., туркм., азерб. классич. лит-р становятся марксистски тенденциозными. В 1939 избран чл.-корр. АН СССР. 19 сент. 1941 арестован. Обвинен по ст. 58-4, 8, 10, ч. 2 УК РСФСР; однако пост. нач. УНКВД ЛО от 12 нояб. 1941 из-под стражи освобожден и дело против него прекращено*. Во время ВОВ работал в Ср. Азии (1942-46): науч. сотр. ИЯЛ УзбФАН СССР, проф. САГУ. После войны переехал в Москву. Лауреат Сталинской премии 2-й степ. (1948), награжден орденами Ленина и Трудового Красного знамени.

Соч.: Грамматика персидского языка. Л., 1926; Избранные труды. Т. 1: История перс.-тадж. лит-ры. М., 1960; Т. 2: Низами и Фузули. М., 1962; Т. 3: Суфизм и суфийская лит-ра. М., 1965; Т. 4: Навои и Джами. М., 1965.

Лит.: Отчет за 1926 (1). С. 219-220, 227; НРЛ. С. 34; Е. Э. Бертельс: (Некролог) // Коммунист Таджикистана (Сталинабад). 1957. 12 окт.; Е. Э. Бертельс: (Некролог) // Советское востоковедение. 1958. № 1. С. 114-115; Беляев, 1960. С. 243; Боголюбов, 1960. С. 315; Кононов, 1960. С. 278-290; Струве, 1960. С. 22; Брагинский И. С. Евгений Эдуардович Бертельс // КСИНА. 1964. Вып. 65. С. 3-5; РВост. № 4. С. 117-118; Генко, 1992. С. 61-69; Алпатов, 1993; Долинина, 1994 (2). С. 494; Дьяконов, 1995. С. 746; Милибанд. Кн. 1. С. 162-164; Перченок, 1995 (1). С. 149; Перченок, 1995 (2). С. 238; Неизменность и новизна художественного мира: Памяти Е. Э. Бертельса. М., 1999; Заходер Б. Н. Е. Э. Бертельс // Иранистика в России. С. 163-174.

Источник: www.alexarapov.narod.ru/

088

(Посещено: в целом 448 раз, сегодня 1 раз)

3 комментарии

  1. Совершенно естественно, что именно ближе к старости, с приобретением ценнейшего жизненного опыта, окончательно выкристаллизовались взгляды Навои как мыслителя, заиграл множеством ослепительных граней алмаз его одаренности.

  2. Алишер Навои был первым выдающимся представителем узбекской литературы, открывшим читателю красочный, необычайно образный мир своего народа. Этот мир был запечатлен в немалом наследии поэта и мыслителя почти 30 поэтических сборниках, крупных поэмах, прозе, научных трактатах.

  3. Совершенно естественно, что именно ближе к старости, с приобретением ценнейшего жизненного опыта, окончательно выкристаллизовались взгляды Навои как мыслителя, заиграл множеством ослепительных граней алмаз его одаренности.

Оставьте комментарий